Как эти стихии – музыка и слова – бывают точны и универсальны. А это… это… послание – оно как зашифрованный манускрипт. Мне надо просто хорошенько понять.
…Выучи вавилонский. Просто выучи вавилонский.
Почему – вавилонский? Вавилонская башня, вавилонская блудница – для этого язык не нужен, это мимо… что там еще в Вавилоне?.. Гильгамеш! Ну да! Тот, кто плакал из‑за змеи, сожравшей цветок Бессмертия! Тот, кто оплакивал своего погибшего друга и искал для него жизни… Боже мой!
… Стаи борзых уже учуяли след весенний!
Я никому, никому до утра не нужен –
В этом – мое и твое навсегда спасенье!
Ночь гасит свет, горизонт выпрямляет волны,
Чайки под небом разбросаны, как листовки –
Нашей луне суждено догореть по полной,
Значит, мы оба вернемся в одни истоки…
Лариса закрыла глаза и сжала кулаки. «Что смогу я отдать – только тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы… Большее нет у меня ничего‑ничего за душою…»
О нет. Позволю себе усомниться. Я запомню про вавилонский. И я еще поищу для тебя цветок бессмертия. И – идут к черту стройными рядами все подохшие змеи на свете!
Как бывало всегда, гитара отмыла душу Ларисы дочиста. Попсовая песенка, лихо грянувшая, как только растаял последний гитарный аккорд, ничему не помешала и ничего не испортила. Лариса была просто до краев полна решимостью. Она пошла дальше – и все.
А тьма тем временем наступала с запада. Она зажгла фонари – их лиловые завязи медленно расцветали золотыми шарами. Она протянула длинные тени на позлащенном асфальте – и Лариса чувствовала, как тени мягко касаются лица. Свет – шелк. Тень – плюш. Ночной ветер – холодное терпкое вино. Сумрак – мягок. Огни – остры. Дома – крепостные стены с желтыми квадратиками бойниц. Ночные супермаркеты – колышущееся море света. Деревья – черное кружево на буром бархате неба. Облака – потрепанные блонды.
Ночь – моя, правда, моя, и город тоже мой, сказал новый голос. Голос новорожденной вечерней силы, подумала Лариса, улыбнулась. С ее третьим «я» не спорило ни первое, ни второе. Третье «я» их объединило и примирило. Это было блаженно.
Лариса шла и улыбалась. Она забыла шапочку дома, и ночной ветер трепал ее мокрые спутанные волосы. Запоздавшие прохожие провожали ее долгими взглядами: высокая худая девушка в нелепой широченной куртке была удивительно красива чарующей, душеубийственной, трагической красотой, какая, если верить обожаемому Ларисой Куприну, свойственна в последнюю ночь жизни самоубийцам.
Одиннадцатый час вечера был на исходе, когда Лариса позвонила в дверь Риммы.
Римма открыла сама, на ней был брючный костюм, ее лицо выражало глубокое досадливое разочарование.
– А, Ларочка, – сказала она со вздохом. – Я, почему‑то, была уверена, что вы не придете.
– У меня важное дело, – сказала Лариса, стараясь не приближаться "к порогу квартиры более, чем на шаг. – И потом, ваш патрон же не простит, если вы меня не приведете, да?
Римма поджала губы.
– Вы опять об этом?
– Неважно, – усмехнулась Лариса. – Мы, кажется, должны куда‑то идти? Так вам велели?
– Да, – сказала Римма неохотно.
– Одевайтесь, – сказала Лариса. – Я тут подожду.
К полуночи у подъезда Риммы остановилась машина отца Антона – гладкая вишневая иномарка, имени которой Лариса не знала. Антон сидел за рулем – и распахнул для Ларисы переднюю дверцу.
– Надо ехать, вот как? – спросила Лариса, почти не удивившись. – Это далеко?
– На Лиговке, – сказала Римма, удобно разместившаяся сзади. |