От дури мысли скакали зигзагами, из-за нее он восторженно пялился на развлекательные картриджи, как слабоумный ребенок, – готовясь к марихуановому отпуску, он всегда закупался картриджами и старался выбирать те, где все взрывалось и врезалось, и он был уверен: какой-нибудь специалист по неприятным фактам, типа Ранди, сказал бы, что любовь к такого рода развлечениям – плохой знак. Эрдеди медленно оттянул галстук, пока собирал в кулак свои мысли, волю и самосознание и твердо решал, что, когда придет женщина, – а она придет, – это будет его просто самый последний марихуановый угар. Он выкурит партию так быстро, ему станет так плохо, а память об этом ощущении будет такой неприятной, что, как только он избавится от всей дури в доме и жизни, ему больше никогда не захочется повторить подобный опыт. Он сделает все, чтобы воспоминания об этом последнем угаре были исключительно неприятные. Дурь пугала его. Из-за нее он боялся. Не самой дури, нет, просто после нее он боялся всего вокруг. Эрдеди уже давным-давно не чувствовал освобождения, облегчения или кайфа. В этот последний раз он скурит все 200 грамм – или 120, если очистить, – за четыре дня, больше унции в день, длинными, большими дозами в девственно чистом бонге, невероятное, безумное количество за день, – он поставил себе цель, считая ее одновременно самоистязанием и способом скорректировать поведение, он каждый день будет выдувать по тридцать грамм высокосортной дури, начиная с утра, едва проснувшись, попив ледяной воды, чтобы отклеить прилипший к небу язык, и приняв антацид, – в среднем 200–300 длинных затяжек в день, безумное и намеренно неприятное количество, и он поставил себе цель курить без остановки, даже если марихуана хороша настолько, насколько утверждает женщина, он все равно забьет пять раз, пока желание забивать не пропадет минимум на час. Но он себя заставит. Он скурит все подчистую, даже если не захочется. Даже если затошнит и закружится голова. Приложит все свои упорство, волю и дисциплину и сделает угар настолько неприятным, настолько гнусным, отвратительным и неприятным, что отныне его поведение изменится, он никогда не захочет повторить этот опыт, так как память о четырех безумных днях намертво врежется в мозг. Он исцелит себя через крайность. Наверное, женщина, когда придет, захочет дунуть щепотку из 200 грамм с ним, потусить, поваляться, послушать что-нибудь из его впечатляющей коллекции записей Тито Пуэнте и, вероятно, заняться сексом. Эрдеди ни разу не занимался настоящим сексом под марихуаной. Честно говоря, сама мысль об этом была противна. Два пересохших рта тыкаются друг в друга, изображая поцелуй, его стеснительные мысли извиваются, как змеи на палке, он сухо дергается и кряхтит над ней, с опухшими красными глазами и таким обмякшим лицом, что во время поцелуя его вялые безвольные складки будут касаться ее обмякшего лица, расползшегося по подушке. Сама мысль противна. Он решил, что лучше она с порядочного расстояния бросит ему то, что обещала, а он бросит ей 1250 долларов США крупными купюрами и скажет, чтоб на фиг валила отсюда. Или лучше «на хер», а не «на фиг». Он будет так груб, что память о его хамстве и ее оскорбленном лице в будущем дополнительно поможет избежать соблазна позвонить ей вновь и повторить образ поведения, которому он следует сейчас.
Он никогда еще так не психовал, ожидая женщину, которую не хотел видеть. Он отлично помнил последнюю женщину, которую вовлек в свой очередной финальный отпуск с марихуаной и опущенными жалюзи. Она занималась апроприацией – на деле это означало, что она копировала и приукрашивала чужие картины, а затем продавала в престижной галерее на Мальборо-стрит. У нее был свой манифест художника с радикально-феминистскими идеями. Он согласился взять одну ее картину, из тех, что поменьше. Сейчас та занимала полстены над кроватью: знаменитая киноактриса, имя которой Эрдеди вечно вспоминал с большим трудом, и менее знаменитый киноактер сплелись в объятиях, то была сцена из старого известного фильма, романтическая сцена, скопированная из учебника кино, только в несколько раз увеличенная и куда более высокопарная, к тому же исчерканная непристойностями, выписанными ярко-красными буквами. |