Лицо расплющено об пол; из-за тяжести Литкафедры мне трудно дышать.
– Просто выслушайте, – говорю я очень медленно и неразборчиво из-за пола.
– Что, во имя господа, это. – пронзительно кричит один из деканов, – …что это за звуки?
Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот и разворот каблуков по полу, шелест падающей стопки бумаг.
– Боже!
– На помощь!
Слева, на периферии зрения, открывается основание двери: клин галогенного света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли «Нанн Буш».
– Отпустите его! – это Делинт.
– Все нормально, – медленно говорю я в пол. – Я нахожусь здесь.
Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство:
– Приди в себя, сынок!
Делинт виснет на его огромной руке:
– Прекратите!
– Я не то, что вы видите и слышите.
Вдалеке сирены. Неловкий полунельсон. Силуэты в дверях. Молодая латиноамериканка прижала ладонь ко рту, смотрит.
– Я не то, – говорю я.
Как не любить старомодные мужские туалеты: цитрусовый запах дисков-освежителей в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; тонкие раковины на кривом алфавите обнаженных труб; зеркала над металлическими полочками; за всеми голосами – едва различимая непрерывная капель, раздутая эхом мокрого фарфора и холодного кафельного пола, мозаика на котором вблизи почти похожа на исламский орнамент.
Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра, все еще заламывая руки, протащил меня сквозь неплотную толпу клерков, – ему, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот проверить, не проглотил ли я язык), что я чем-то подавился (я закашлялся от образцового приема Геймлиха), что у меня психоз, и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – взять контроль на себя), – пока вокруг суетится Делинт, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, тренер по теннису усмиряет Делинта, а сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые попеременно ахают, заламывают руки, оттягивают галстуки, грозят пальцами в лицо Ч. Т. и размахивают стопками вступительных документов, в которых сейчас уже, очевидно, нет смысла.
Меня перевернули навзничь на геометрической плитке. Я мирно размышляю над вопросом, почему нам, американцам, туалеты всегда кажутся чем-то вроде изолятора, где люди могут справиться с волнением и восстановить самообладание. Моя голова покоится на коленях у Литературной кафедры, кстати, довольно мягких, мое лицо промокают грязно-коричневыми бумажными полотенцами, протянутыми из толпы, а я смотрю со всей безучастностью, которую только могу изобразить, на оспины от давно зарубцевавшихся угрей на его щеках, которых еще больше в нижней части подбородка. Дядя Чарльз, которому нет равных в метании дерьма, продолжает обстреливать людей канонадами из той же субстанции, стараясь унять окружающих, которых, судя по всему, утихомирить нужно гораздо сильнее меня.
– Он в порядке, – твердит он. – Посмотрите на него, спокоен, как удав, лежит тут, отдыхает.
– Вы не видели, что там случилось, – отвечает сгорбившийся декан сквозь сетку пальцев на лице.
– Он просто переволновался, такое иногда бывает, впечатлительный мальчик.
– Но он издавал такие звуки.
– Неописуемо.
– Как животное.
– Какой-то полуживотный рев.
– И давайте не будем забывать о жестах. |