Эти кружочки – самое нежное и вкусное, единственное, что она утаивала от кардинала.
Консепсион называла его «каденей», что на кечуа означает «моя цепь»; так обычно индейцы запросто обращаются к супругу, но в данном случае слово особенно годилось, потому что Консепсион была прикована к кардиналу всем своим существом.
Ей только исполнилось тринадцать, когда ее взяли на кухню, и старая Мама Кучара учила вежливо приседать перед кардиналом, стоять за его стулом на трапезах и делать вид, что не замечаешь укатившуюся горошину или упавший на скатерть кусочек из тарелки. В ее обязанности входило тактично постучать утром в дверь кабинета, внести серебряную турку крепкого кофе с булочками и бегом вернуться, если он дернет шнурок звонка и попросит кувшин воды или немного фруктов. Иногда кардинал, глядя, как она суетится и мечется, приподнимал бровь и говорил: «Угомонись, дитя мое, не настолько уж это важно, чтобы ты своей суматохой разнесла дворец», – а она улыбалась и делала книксен, как учили: «Слушаюсь, ваше преосвященство».
В те дни он был очень красив: церковные одежды, проседь, темные брови, холеное лицо, а глаза – цвета озера в пасмурный день; даже когда кардинал сидел, казалось, он смотрит свысока, потому что ужасно умный. Когда он гладил ее по головке или по-отечески клал руку на плечо, для Консепсион будто на мгновенье исчезала пустота. Своего отца она не знала, а мать переехал полицейский фургон, когда та лежала пьяная в темном переулке; вот так Консепсион оказалась у «Сестер милосердия», которые направили ее работать на кухню во дворце. Кардинал стал ей новым отцом, и порой она отвечала на его ласку по-дочернему, прижималась к нему, когда он показывал интересную картинку в книге или они нюхали цветок. Когда их головы случайно соприкасались, он чувствовал, как ее волосы мягко щекочут лицо, и в ароматах лука и мастики улавливал запах юной девушки. Однажды он погладил ее по щеке и произнес: «Ты такое милое дитя, как я завидую твоей чистоте и невинности», – и зарождавшаяся интуиция подсказала ей, что он печален и одинок. Эта грусть тронула ее сердце, а где-то в животе шевельнулось первое предчувствие любви.
Консепсион отсчитывала время по менструациям. На сороковую менструацию умерла Мама Кучара, оставив Консепсион отвечать за кухню, и как раз после шестидесятой она была в комнате, когда у его преосвященства случился первый приступ. Кардинал стоял у окна, держась за шнурок от шторы, и вдруг на лице у него промелькнула паника, он со свистом втянул воздух, обхватил руками живот и, задыхаясь, перегнулся пополам. Цепляясь за стол, рухнул в кресло; от боли выступили слезы, он глотал воздух широко открытым ртом.
На мгновенье Консепсион растерялась, не зная, что делать, затем подбежала и опустилась перед ним на колени. Кардинал судорожно втягивал воздух, и она инстинктивно обвила его руками и прижала к себе, шепча слова, которые слышала от матери в те далекие времена, когда ей было еще кого обнимать: «Tranquilo, tranquilo».
– О-о, ужасная боль, – выговорил он, запрокинув голову, – как больно… Консепсион, помоги мне, ради бога…
Она крепко держала кардинала, лицом прижимаясь к его голове, пока хриплое дыхание не выровнялось и не успокоилось. Он расслабился и благодарно накрыл ладонью ее руку; и тогда страх потерять его в судьбоносном заговоре соединился со зревшей любовью, и Консепсион от души поцеловала кардинала.
Когда их губы разъединились, все переменилось. Все бывшее между ними прежде словно разрушено землетрясением; оба не находили слов, чтобы отступить или двинуться дальше. Кардинал заглянул в глаза Консепсион и увидел, что зрачки в них – как две большие луны. Он смотрел на ее девичьи губы, влажные и беззащитные, на темные веснушки мулатки. Наступил момент истины, когда приходилось выбирать между законами природы, созданными Богом, и установлениями Церкви и сурового мира. |