Изменить размер шрифта - +
«Здесь так чисто, — сказала она тогда. — А я такая грязная, Франц». Я, помню, успокаивал ее, говорил все, что положено в таких случаях, а она в ответ: «До меня же никто не захочет дотронуться». Я снова спорил, снова говорил дежурные слова… И тут она сказала: «Интересно, сколько людей вот такой же темной, непроглядной ночью шагнули с корабля за борт?» — «Зачем, зачем такие черные мысли?» Я не на шутку встревожился. Она ответила, что мысли вовсе не черные, что это очень светлая, чистая смерть — погрузиться в чистую, прозрачную воду… Лизл часто произносила слово «чистый»… «Погружаешься в воду, будто входишь в чистую, уютную комнату, где сможешь отдохнуть, где уже постелена постель и свет приглушен и ласков…» Я не знал, что и думать. Такие разговоры мне было слышать не впервой. После всего, что мы пережили, почти у каждого случались подобные минуты. А потом надежда брала верх, и люди жили дальше. Но все же я был начеку. Уговаривал ее спуститься в трюм: мол, уже поздно, пора спать. «Нет, — ответила она, — там вонь и грязь. А здесь чистый воздух, свобода». Я сказал, что в таком случае тоже останусь. Она возражала, но я остался.

Франц поднял глаза:

— Только я заснул. Тео, я заснул. А когда проснулся, ее не было. Вот и все.

 

Под рубашками, в среднем ящике, лежат фотографии его родителей. В эту кожаную дорожную папку он положил их когда-то, отправляясь через Париж в Америку. Что, какое предчувствие заставило его сунуть их в последнюю минуту в чемодан? Не сделай он этого, лица родителей остались бы лишь в памяти тех немногих, которые знали их и до сих пор живы. Пока живы.

Айрис задержалась внизу. Домой ехали молча: она даже не пыталась искать слова утешения и он ей за это благодарен. Потому что слов таких просто нет… Раскрывая папку, он подумал, что Айрис, должно быть, ее видит, когда убирает в шкаф его вещи. Но она никогда не упоминает о фотографиях, и за это он тоже благодарен.

Родители снимались в тот период жизни, когда молодость сменяется гордой, достойной зрелостью. Люди средних лет. Отец в элегантном офицерском кителе времен Первой мировой; лицо соответствует форме: строгое, почти суровое. Мама в платье из модного тогда мягкого шелка, с кружевом на подоле; жемчужные бусы спускаются до самого пояса. Она была стройной и держалась очень прямо. «В моем детстве девочек учили не горбиться», — говорила она всегда. Так же ли прямо, не горбясь, вошла она в этот фургон, или товарняк, или в чем там они возили людей на смерть?

Он вглядывался в лица. В последнее время он уже может на них смотреть. Потом, выдвинув из рамки мамину карточку, он вынул ту, что была спрятана под ней, ту фотографию, на которую так и не смог, не нашел в себе сил взглянуть ни разу за все эти годы.

Она смотрит прямо на него. С улыбкой? Без улыбки? Трудно сказать. Уголки ее рта всегда чуть приподняты. А вот глаза улыбаются. Да-да, улыбаются. Или это тоже обман, причуда природы, поселившей в этих глазах радость навсегда и вопреки всему? Даже когда она хмурилась и сердилась, глаза все равно смеялись. Светло-карие, с прозеленью. Кошачьи глаза. У нее на коленях сын, с тряпичным мячиком в руках. Он помнит, как покупал этот пятнистый легкий мячик. В магазине на Грабен. Фрицель закатил его однажды под диван, и пришлось диван отодвигать… Одна ножка поджата, другая свисает, а на ней… Тео пригляделся. Да-да, вон ямочка на мягкой, круглой младенческой коленке.

Лизл, любимая моя Лизл, что плохого ты сделала? Кому? А я-то думал, ты умерла быстро, не мучаясь. Господи, как же ты смогла так долго прожить?

 

Дверь спальни открылась, на фотографию упал свет из коридора. Айрис подошла неслышно; встала рядом и долго, очень долго рассматривала фотографию.

Быстрый переход