|
Завтра, когда земля будет поближе, прилетят чайки. Так было, когда мы подплывали к берегам Европы. Говорят, чайки летят навстречу судам в надежде на поживу. А мне-то всегда казалось, что они хотят приветить путешественников и сказать им: «Добро пожаловать!» Эх я, неисправимая идеалистка.
Сегодня утром проснулась с мыслью о детях. Еще сутки, и я их увижу! Ждать уже невмоготу. Впору подталкивать пароход! А потом нахлынули другие мысли. Я вдруг осознала, что то, неотступное, на время отступило. А дома я проживаю с ним каждый свой день. Оно сидит в каждой моей клеточке. Словно кто-то подстерегает меня, скрытый за занавеской. Пока мы были в Европе, это чувство отступило, а теперь охватило меня вновь. Снова кто-то стоит, подстерегает за занавеской…
В день расплаты мы просим Бога простить нам грехи, совершенные против Него. Но грехи, совершенные против конкретного человека, может отпустить только этот человек. В том-то и дилемма: как может человек простить другого, не зная, что тот согрешил? Но признаться — значит совершить новый грех, навлечь на этого человека бессмысленные страдания. Нет, ни к чему доброму это не приведет! Ведь этот человек, узнай он правду, никогда не простит. Никогда, никогда.
Болит голова. Тот священник, веривший в другого Бога, был прав. Он сказал: «Вам предстоит искупать вину каждый день, до конца жизни».
19 августа
Мы только что миновали укрепления в узкой части бухты и вошли в устье Гудзона. Багаж уже на главной палубе, и я забежала в каюту проверить, не осталось ли чего. Джозеф стоит у борта, боится пропустить статую Свободы. Я только что стояла рядом с ним. Он положил руку мне на плечо, притянул к себе и спросил, рада ли я, что мы дома, и получила ли от поездки то удовольствие, на которое рассчитывала. Да, да! Конечно, да — на оба вопроса. «Судьба к нам очень добра», — серьезно сказал Джозеф. Так оно и есть. И я этой доброты не заслуживаю.
16
Шла первая неделя сентября 1929 года. Нью-Йорк ожил после сонной летней сиесты. Город заполонили каникуляры и отпускники; они сновали по магазинам, оставляя на позолоченных солнцем улицах сладостный шлейф духов и одеколонов. У витрины на Пятой авеню толпа женщин жадно впитывала последние парижские новости: заниженные в прошлом сезоне талии снова поднялись, юбки удлинились до середины икры. Самым модным цветом года, бесспорно, был кремово-розовый, а в театр надлежало ходить только в парчовых платьях. Публика осаждала театральных кассиров, но, увы, билеты были распроданы на месяцы вперед. Повсюду стучали молотки и кувалды, расплющивая тысячи заклепок, сверкающие зеркальные небоскребы росли как на дрожжах, с террасами и уступами — по канонам Ле Корбюзье. А источник и одновременно детище этого благоденствия, фондовая биржа, пребывала на вершине своего могущества. Курс акций установился на небывало высоких отметках.
Третьего сентября одна акция «Монтгомери Уорд», купленная за год до этого за сто тридцать два доллара, стоила уже четыреста шестьдесят шесть. Акции «Американской радиокорпорации», купленные за девяносто четыре доллара и пятьдесят центов, шли по курсу пятьсот пять. И многие владели тысячами таких акций. Ведь купить их было очень просто: десять процентов наличными, остальные — в кредит.
Четвертого сентября было отмечено небольшое, почти незаметное понижение. Пятого, согласно сводке «Нью-Йорк таймс», падение составило десять пунктов, что тоже не вызвало у держателей акций особых опасений, хотя Роджер Бабсон, который вел в газете финансовую колонку, предрекал неминуемую депрессию. Впрочем, к его мрачным прогнозам все давно привыкли. Кстати, не бывает, чтобы курс рос вовсе без осечек, время от времени незначительные падения неизбежны.
Однако к двадцать первому октября курс понизился до чрезвычайно низкой отметки, и брокеры забили тревогу: требуем дополнительных гарантий! Но деньги от клиентов не поступали — да и откуда им было взяться? — и падение стало обвальным, неудержимым. |