Изменить размер шрифта - +
Как у всех Дрентельнов. Однако ни факторы гастрономические, ни факторы физиономические, нет, не они функционируют в явленьях стойкого антисемитизма. Владело таковое отнюдь не всеми Дрентельнами. Насколько мне известно, лишь Александр Романычем, насквозь читавшим сочинения Крестовского. Еще вчера был Александр Романыч наиглавнейшим в ведомстве жандармов и политического сыска; засим, начальствуя в губерниях на юге, ужаснулся стратегической промашке Екатерины, «впустившей» иудеев.

Поляк, сотрудник «Русского еврея», поджарый, длинный, востроносый, хоть не был завсегдатаем, но был знаком со всеми. Но эти «все» не знали многого о нем, Петре Иваныче. Вот разве Дрентельн, генерал, тот был осведомлен о востроносом хитреце. Ваш автор уже не раз, не два упоминал Рачковского. Но впереди еще одна шпионская забава.

Его присутствие, сказать вам правду, меня не удивляло. Дивила глухота присутствующих. Не к ним ли обращался философ Соловьев: «Судьбою павшей Византии / Мы научиться не хотим, / И всё твердят льстецы России: / Ты – Третий Рим, Ты – Третий Рим…». Вот только «льстецы»-то зачем? Напротив, без лести преданные. И крепки верой, взошедшей на византийских дрожжах.

В исполинском назначении нашем, сказал Леонтьев, философ, вы сомневаться не извольте. Ха! Попробуй усомниться, тотчас же русофоба опознают, да и начнут на окна ссать. И будут правы. Какие могут быть сомненья в положениях и выводах Вернадского, провидца гениального? Он на пороге новой эры – стоял Октябрь у двора – провидел исключительную роль России в установленьи цивилизации планетарной, рекомой ноосферой.

Во субботы сосед мой, санитарный техник, собирал друзей, младых мужчин и юных жен окрестных домоуправлений. Шумели, пели и смеялись. К одиннадцати вечера стихали. И под конец – как гром – могучий хор: «Ух ты, ах ты, все мы космонавты». И становилась явью правота Вернадского.

На четвергах Крестовского вот так же весомо, крупно возвещали, какой России быть. И расходились поздно. Не слышно было шуму городского. Но слышались куранты крепости Петра и Павла. Она была недалеко. Курантов бой переменял четверг на пятницу. И Головинскому являлась тень отца. Там, в крепости Петра и Павла, отец когда-то дожидался расстреляния.

 

* * *

Сидели в казематах утописты-коммунисты числом, мне кажется, тринадцать. Еще недавно по пятницам сходились все у Петрашевского. И разговоры шли о назначении России; о том, чтоб сказку сделать былью. Писатель Федор Достоевский привел однажды или дважды сенатского чиновника, годами младшего, но духом близкого. Василий Головинский желал освобождения крестьян посредством пугачевских топоров; засим желал взбодрить и коммунизм посредством диктатуры.

Как не помыслишь в сотый раз о нем, о нем, о нем – Сергей Нечаев, предтеча большевизма, смерть принял в этом равелине, в каземате номер пять. А прежде здесь же, в нумере девятом, находился Достоевский. В седьмом – Василий Головинский. Здесь можно притянуть знакомых Головинским неких Ульяновых, родивших Ильича. И призадуматься: каков пасьянс-то, а?

Набоков, старый генерал, суровый видом, но, видимо, то есть невидимо, добряк душой, исполнял две должности. Второй уж год, как был он комендантом крепости. И вот уж месяцы – главою следственной комиссии по делу петрашевцев. Его явленье в равелине предварялось звоном затейливых ключей и крепким, справным щелканьем пружин в замках. В дверном проеме разливался блеск погон, но блеск неяркий, все тушевал угрюмый гулкий полумрак. Происходил опрос претензий арестантов. И неизменно возникал вопрос: а скоро ль наше дело кончится? Старик ворчал: «Почем мне знать. Такую кашу заварили».

Его ответ, сказал бы я, имеет смысл философский. Иль, ежели угодно, историософский. А если оборотиться на Достоевского и Головинского, то и сугубо личный.

Быстрый переход