|
Он ждать не мог. И, уходя в досаде, пребольно ущипнул парнишку за нос, буркнул: «Ты передай: князь приходил». И хлопнул дверью.
А нынче – шел опять. Мороз сменился снегопадом. Звезды скрылись. Он остановился у обрыва. Он медлил. Знаток охранных отделений, изобличитель самого Азефа… Тов. Джугашвили-Сталин заробел. Пардон, мошонка холодела, и екало под ложечкой. Конечно, это прозаизм, но очень точный. Приличней бы сказать, его душа озябла. Душа – душой, но вновь зудело, жгло, чесалось: псориаз.
Я не отгадчик его загадок. Все просто: знавал я Дмитрия Иваныча.
* * *
Дверной звонок был старенький. С такой вот вежливою просьбой: «Прошу повернуть». Он прозвенит и кратко, и деликатно – ну, значит, Дмитрий Иванович. Войдет, негромко спросит: «Мы одни?». Конспиративность старого большевика. Мой младший братец Витя, тогда студент физфака, улыбался: «Нет, на троих».
Дмитрий Иванович не обижался. Был он ладненьким, крепеньким. В добром настроении – курносым; в дурном – нос вроде бы вострился. Ходил чуть косолапенько, но быстро и твердо перебирая ногами, неизменно обутыми в сапоги. На лацкане пиджака от «Москвошвея» неотъемно держал значок Международного общества помощи рабочим, давно ликвидированного; на значке изображалась черная тюремная решетка устарелого образца – без козырька-намордника. Дымил трубочкой, круглый чубучок – чернее антрацита. На шутку: как у вождя – сердито отмахивался, а случалось, и объяснял раздраженно, в чем разница.
Сняв пальто и кепку, проходил не в комнату, а на кухню. Диссидентских, воспетых Кимом, еще в заводе не было. А сортиры стена в стену с кухнями уже были, имея и окольное назначение, а именно как бы заглушающее кухонный разговор шумом воды из бачка. Дмитрий Иванович регулярно производил эдакую операцию, после чего, словно бы уличенный в суеверии, несколько смущенно разводил руками: «Поживите-ка с мое…»
«Поживите-ка с мое» вот какое имело содержание. В деревне прозывались они Грызкины. Потом он стал Гразкиным. Благозвучнее. В цусимскую годину отправился в люди; пришел в город, работал в пекарне, выпекал насущный – дай нам днесь. Но кто-то объяснил: мол, не единым. И этот кто-то позвал преломить хлеб с беками… В гражданскую сощелкивал вшей со склизкой кожанки, выколачивал об колено пыльный шлем. Потом без объяснения причин зачислили его в секретариат генсека. Помаленечку, потихонечку, бочком отчалил: поучиться бы мне, товарищ Сталин. А товарищ Сталин не терпел, когда от него по своей воле уходили. То ли обижался, то ли подвох чуял. Но Гразкин – якобы само простодушие – улучив минуту, приставал со своей просьбой, пока генсек не цыкнул: «Черт с тобой, иди. Да только постарайся, чтобы я о тебе забыл!».
Где бы ни привелось ему строить социализм, молил Маркса-Энгельса-Ленина, чтобы тов. Сталин не обнаружил его в своей бездонной памяти, где уместились и все богатства, выработанные человечеством, и все, на кого он зуб имел.
Но как было удержаться, не спросить: отчего же это вы, Дмитрий Иванович, извините за выражение, слиняли из кремлевской канцелярии? Неужто распознали, кто он таков, дорогой наш Иосиф Виссарионович?.. Э-э, ничего он тогда не распознал. Причина несложная, но и не ложная. Надоело! Понимаете, надоело, и баста. Они ведь один другого на дух не выносили: Сталин – Троцкого, Троцкий – Сталина. Им, видишь, и голоса мерзили, не желали в телефон говорить. Ну, и так получилось, что товарищ Сталин ему, Гразкину, особенные поручения давал: снеси записку этому – картавил нарочито – Бронштейну-Бернштейну. И Гразкин бегал к Льву Давидовичу. А тот: «Подождите, товарищ, сейчас отвечу». Туда-сюда, сюда-туда и обратно. И надоело, и, не сочтите за амбицию, нехорошо, знаете ли, унизительно для партийца с дооктябрьским стажем. |