Этот Кромицкий, который застрял в Баку или где то
еще дальше, представляется мне не живым человеком, а призраком, чем то нереальным, несчастьем, которое рано или поздно должно прийти так же
неизбежно, как приходит смерть, – но ведь о смерти не думаешь постоянно. Однако вчера одна мелочь, самая обыденная, послужила мне чем то вроде
«memento mori!» . Анельке утром за чаем подали сразу два письма. Тетушка спросила у нее: «От мужа?» – и она ответила: «Да». Услышав это, я
почувствовал то же, что, вероятно, чувствует приговоренный к смерти, которому в ночь перед казнью снился сладкий сон, а его внезапно разбудили и
объявили, что пора стричь волосы и идти под нож гильотины. Я с необыкновенной ясностью постиг вдруг всю глубину своего несчастья, и целый день
меня не оставляло это зловещее чувство, а тут еще тетушка словно задалась целью мучить меня: Анелька хотела отложить чтение писем на после
завтрака, но тетя приказала ей читать сейчас, а затем осведомилась, как поживает Кромицкий.
– Спасибо, тетя, хорошо, – отвечала Анелька.
– А как его дела?
– Слава богу. Лучше, чем он ожидал.
– Когда же он вернется?
– Пишет, что выедет, как только будет возможно.
И я вынужден был слушать эти вопросы и ответы. Если бы тетя и Анелька затеяли какой нибудь невероятно циничный разговор, он меньше терзал бы мои
нервы. Впервые со дня приезда сюда я почувствовал к Анельке неприязнь глубоко оскорбленного человека.
«Имей же хоть каплю человеколюбия и не говори при мне об этом человеке! Не благодари за вопросы о его здоровье и не говори „слава богу“, – думал
я. Анелька между тем распечатала второе письмо. Взглянув на дату, она сказала: „Это писано раньше“, – и начала читать. Я смотрел на ее
склоненную голову – пробор в волосах, лоб и опущенные веки, – и мне казалось, что чтение это длится невыносимо долго. Вместе с тем я понимал,
что ее и Кромицкого объединяет целый мир общих интересов и целей, что они связаны неразрывными узами и, следовательно, не могут не ощущать эту
тесную связь и близость друг другу. Я понял, что, если бы даже Анелька отвечала мне любовью на любовь, я, в силу вещей, останусь навсегда вне ее
жизни. С того дня, когда я вновь увидел Анельку, и до сих пор я только чутьем угадывал всю глубину моего несчастья – так, как угадываешь глубину
пропасти, которую заслоняет от тебя туман. Сейчас туман рассеялся, и я, заглянув в пропасть, увидел ее до самого дна.
Есть у меня, однако, свойство – когда что нибудь уж очень гнет меня к земле, я неожиданно распрямляюсь. Любовь моя до сих пор не смела чего бы
то ни было желать, но сейчас под влиянием ревности яростно жаждет попрать и уничтожить все неумолимые законы, узы и зависимость, отнимающие у
меня любимую.
Анелька читала две три минуты, не больше, но я за это время прошел всю шкалу душевных пыток. Притом меня, как всегда, осаждали мысли,
содержавшие анализ и критику моих чувств. Я говорил себе, что мое возмущение и горечь почти смешны и похожи на женские капризы, что с такими
нервами жить невозможно. Наконец я спросил себя: если такой простой факт, что муж пишет жене, а она читает его письма, совершенно выводит меня
из душевного равновесия, что же будет, когда он приедет, и ты каждую минуту будешь воочию убеждаться в их взаимной близости?
Я мысленно отвечал себе: «Тогда я его убью!» – и в то же время понимал, как это смешно и глупо.
Легко догадаться, что подобные мысли не способствовали моему успокоению. Анелька, кончив читать, сразу приметила, что я сам не свой, и с
беспокойством поглядывала на меня. |