Но думается, что и это одно могло довести его до самоубийства. Помню, какие мысли он высказывал в
Гаштейне. Если моя любовь – невроз, то уж несомненно его лихорадка наживы была тем же. И когда он потерпел поражение, потерял почву под ногами,
он увидел перед собой такую же бездну и пустоту, как я, когда бежал от Анельки в Берлин. После этого что могло его остановить? Мысль об Анельке?
Но он был уверен, что мы ее не оставим, и к тому же – кто знает? – быть может, чувствовал, что не очень любим ею. Как бы то ни было, а я
ошибался в нем, считал его ничтожнее, чем он был в действительности. Да, не ожидал я от него такого мужества – и, признаюсь, был несправедлив к
нему.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я было уже отложил перо, но снова берусь за него: все равно, о сне нечего и мечтать, а когда пишешь, немного успокаиваешься, так авось уляжется
бешеный вихрь мыслей в моей голове. Анелька свободна, свободна! Я повторяю эти слова без конца, но еще не постиг всего их значения. Мне кажется,
что я с ума сойду от радости, – но тут же меня охватывает какой то непонятный страх. Неужели и вправду начинается для меня новая жизнь? Что это
– ловушка, расставленная мне судьбой, или бог смиловался надо мной за то, что я так тяжко страдал и так любил? Или, может, есть такой закон
бытия, мистическая сила, отдающая Женщину тому мужчине, кто сильнее всех ее любит, чтобы исполнился извечный закон создания жизни? Не знаю. Я
только испытываю такое ощущение, словно меня и всех вокруг несет мощная волна, в которой тонет всякая человеческая воля и все человеческие
усилия…
Меня оторвали от дневника – вернулся экипаж, посланный за доктором. Доктор не приехал: у него сегодня операционный день. Обещал приехать завтра
утром. Я добьюсь, чтобы он оставался в Плошове до нашего отъезда и сопровождал нас в Рим. А в Риме найдутся другие.
Поздняя ночь. Анелька спит, не подозревая, что над ней нависло, какая огромная перемена произошла в ее судьбе. Хоть бы эта перемена принесла ей
счастье и покой! Она заслужила их. Может, это над ней, а не надо мной сжалился господь?
Нервы мои так напряжены, что пугает каждый звук, – как услышу собачий лай из деревни или трещотку ночного сторожа, мне уже кажется, что это
пришла какая то новая весть и может дойти до Анельки.
Пытаясь успокоиться, я эту странную тревогу, которая меня одолела, объясняю страхом за Анельку. Твержу себе, что, если бы не ее беременность,
мне нечего было бы бояться, что страхи мои пройдут, как проходит все, и начнется новая жизнь.
Мне еще нужно привыкнуть к мысли, что Кромицкий умер. Эта катастрофа принесет мне счастье, о котором я и мечтать не смел. Но есть в нас какое то
нравственное чувство, запрещающее радоваться смерти ближнего, даже смерти врага. Притом самый факт смерти внушает ужас. У гроба люди всегда
говорят шепотом. Вот почему я не смею радоваться.
13 ноября
Все мои планы рушатся. Утром приехал врач и, осмотрев Анельку, сказал нам, что о путешествии не может быть и речи, это было бы опасно для ее
жизни. Он нашел у нее какие то осложнения. Что за мученье слушать эти медицинские термины, каждый из них словно грозит смертью моей любимой. Я
рассказал доктору, в каком мы положении. На это он ответил, что из двух зол выбирают меньшее.
Больше всего меня возмутил и ужаснул его совет подготовить Анельку и сообщить ей о смерти мужа. К сожалению, должен признать, что рассуждает он
довольно разумно. Вот что он нам сказал: «Если вы совершенно уверены, что сумеете устроить так, чтобы эта весть не дошла до пани Кромицкой в
течение нескольких месяцев, тогда, конечно, лучше ей ничего не говорить. |