Это ранит мое самолюбие, и я даже досадую на Анельку. Бывает, что меня коробит сознание вины перед ней, а
через какой нибудь час это мне уже кажется глупым ребячеством. В общем, я не нравлюсь себе таким, каким я был в Плошове, не мирюсь и с тем,
каким стал сейчас. Я перестаю четко различать добро и зло, а главное – и к тому и другому становлюсь равнодушен. Это – следствие какого то
душевного застоя. С другой стороны, эта апатия меня спасает: измученный внутренним разладом, я слышу ее голос: «Ну, допустим, что ты хуже, чем
был, – так что же? Стоит ли из за чего бы то ни было терзаться?»
Я замечаю в себе и еще одну перемену. Постепенно я привык даже к тому, что вначале так возмущало мое чувство чести, – и теперь уже довольно
хладнокровно бью лежачего. Вот уже с некоторого времени я ловлю себя на том, что делаю тысячи вещей, на которые никогда бы не отважился, если бы
Дэвис физически и умственно был не таким немощным Лазарем, а человеком сильным, способным защищать свою честь и собственность. Мы с Лаурой
больше не стесняемся и не утруждаем себя поездками в лодке… Никак я не думал, что моя нравственная щепетильность может так притупиться. Правда,
я легко мог бы сказать себе: «Что мне за дело до этого жалкого левантинца?», но, ей богу, я часто не могу отделаться от мысли, что моя
черноволосая богиня с бровями Юноны вовсе не Юнона, а Цирцея, прикосновением своим превращающая людей в… (как бы это выразиться в духе греческой
мифологии?) …в питомцев Эвмея.
А когда я задаю себе вопрос: «В чем же тут дело?» – ответ равносилен банкротству многих моих прежних воззрений. Да, любовь наша – влечение
плоти, а не душ. Но меня не покидает мысль, что современный человек не может этим удовлетворяться. Мы с Лаурой подобны лишь богам и животным, но
никогда – людям. В сущности, наше чувство нельзя даже назвать любовью, ибо мы друг другу только желанны, но ничуть не дороги. Будь Лаура другой
и я – другим, мы могли бы быть во сто раз счастливее, и не казалось бы мне сейчас, что мне место среди свиней Эвмея. Я понимаю, что любовь,
желающая быть только духовной, останется лишь тенью. Но, когда она совершенно без души, она обращается в мерзость. Впрочем, люди, которых
коснулся волшебный жезл Цирцеи, наслаждаются этой мерзостью.
Как странно и грустно мне, человеку с душой эллина, писать такие вещи! Но я начинаю скептически относиться и к созданной мною для себя Элладе.
Начинаю сомневаться, возможно ли жить давно отжившими формами жизни. И так как я остался правдивым, то и пишу, что думаю.
30 апреля
Вчера на меня, как снег на голову, свалилось письмо тетушки. Мне переслали его из Рима. Писано оно две недели назад, и непонятно, почему так
долго пролежало в Каза Озориа. Тетя уверена, что я ездил на Корфу. Решив, что я уже, наверное, оттуда возвратился, она пишет мне в Рим
следующее:
«С большим беспокойством и нетерпением ждем вестей от тебя. Я, старуха, крепко уже вросла в землю, и меня никакой ветер не расшатает, но на
Анельку жалко смотреть. Она, должно быть, ожидала от тебя письма еще из Вены или из Рима, а не получив его, затревожилась. Потом умер твой отец.
Я нарочно говорила при Анельке, что, мол, теперь ты не можешь думать ни о чем, кроме своего горя, но пройдет несколько недель, ты встряхнешься и
вернешься к деятельной жизни. Мы с Анелькой не говорим о тебе откровенно, но отлично друг друга понимаем. И я видела, что она успокоилась. Но
когда прошел целый месяц, а ты ни разу не дал знать о себе, она снова стала беспокоиться – главным образом о твоем здоровье, но ее мучило,
верно, и то, что ты нас совсем забыл. |