Серпец, Козлувек, Михна, – здесь, в этом мире античной
культуры и классических форм! И от кого я слышу это? От Лукомского! Сразу из за скульптора выглянул человек. «Такой то ты поклонник античной
пластики, братец? – подумал я. – Вот тебе и грек и римлянин по духу! Ты приходишь сюда смотреть на гладиатора не ради его форм, а потому, что он
тебе напоминает какого то Михну из Козлувека? Теперь мне понятна твоя меланхолия и молчаливость!»
Лукомский, должно быть, угадал мои мысли – он опустил свои «мистические» глаза и заговорил отрывисто и стремительно, словно оправдываясь:
– Тут, в Риме, только бы жить, не умирать. И мне везет… Грех жаловаться. Я торчу здесь, потому что так надо… Но, верите ли, заела тоска по
родине!.. Когда мои псы зальются ночью в саду, я готов на стену лезть, и мне начинает чудиться, что я у нас в деревне. Я бы взбесился, если бы
хоть раз в год не ездил туда. И вот опять поеду скоро, потому что мне уже вот…
Он провел пальцем по горлу и сжал губы, чтобы скрыть их дрожь. Это был настоящий взрыв чувств, такой неожиданный у человека его склада! И меня
привела в волнение мысль о той огромной разнице, какая существует между мной и такими людьми, как Лукомский или Снятынский. Я еще и сейчас с
какой то тревогой думаю об этом. Да ведь перед ними открыты горизонты, мне попросту недоступные! Какую сокровищницу чувств носят в себе эти
люди! Хорошо ли им от этого или плохо, по они же богачи в сравнении со мной. Им не грозит опустошенность, голод души. У каждого из них запас
жизненных сил на десятерых. Я тоже чувствую себя как то связанным с родиной, со своей средой, но чувство это не так непосредственно, не горит во
мне огнем, не составляет часть моей души. Я могу жить без всякого Козлувека, Михны или Плошова. Там, где для таких, как Лукомский или
Снятынский, бьют живые родники, из которых они черпают смысл жизни, я нахожу лишь сухие пески. И даже если бы у этих двоих не было такой опоры,
у них остаются: у одного – его ваяние, у другого – его литературная работа. Может показаться попросту невероятным, что человек, как я, у
которого столько возможностей быть счастливым, не только не счастлив, но не знает, зачем живет. Несомненно, виноваты в этом условия, в которых я
воспитывался, мое окружение – Рим, Мец, Париж и опять Рим. Я был как дерево, вырванное из своей земли и плохо пересаженное на чужую. Но тут есть
и моя вина, я ставил вопросительный знак и философствовал там, где другие просто любят. И вот в результате ничего мне эта философия не дала, а
только выпотрошила сердце.
8 июля
Записываю все, что произошло за неделю. Я получил несколько писем, одно из них – от Снятынского. Этот славный человек настолько расстроен тем,
что история с Анелей приняла такой оборот, что даже уже меня не бранит. Он пишет только, что его жена на меня страшно сердита, слышать обо мне
не хочет и называет меня чудовищем, для которого первейшее удовольствие – издеваться над своими жертвами. А я на этот раз, как истинный
христианин, не только не обиделся на Снятынскую, но, даже еще больше стал ценить ее. Какое горячее и благородное сердце!
Снятынский, видимо, считает, что это дело пропащее, вернее – окончательно решенное; он воздержался от советов и только соболезнует. «Дай бог,
чтобы ты нашел другую такую», – пишет он. Но – странное дело! – мне, как подумаю, кажется, что не нужна мне никакая другая, похожая на Анельку,
– мне нужна только сама Анелька. Говорю «мне кажется», ибо это чувство еще неясное, не выкристаллизовавшееся во мне. |