А между
тем она даже не похожа была на замужнюю женщину. Мне сейчас приходилось себе напоминать, что она – чужая жена, и это будило во мне уже не
отвращение, а невыразимую печаль.
У меня есть склонность в минуты душевных невзгод бередить свои раны. Это самое я хотел сделать сейчас – начать разговор о ее муже. Но не смог:
мне казалось, что это было бы жестокостью и профанацией наших чувств. И вместо этого я выразил вслух желание навестить пани Целину. Анелька
пошла узнать, может ли больная принять меня, и, вернувшись через минуту, сказала:
– Мама просит тебя зайти к ней хотя бы сейчас.
Мы пошли на другую половину дома, и тетя с нами. Мне хотелось сказать Анельке какие нибудь добрые слова, чтобы ее успокоить, но стесняло
присутствие тети. Однако затем я подумал, что при ней будет даже лучше сказать Анеле то, что я хочу. И, остановившись у дверей пани Целины, я
сказал:
– Дай руку, родная моя сестричка.
Анелька протянула мне руку. Я видел, что она мне благодарна за это слово «сестричка», что у нее камень с души свалился, и своим ответным горячим
пожатием она хочет мне сказать: «Будем друзьями, и простим друг другу все».
– Я вижу, между вами мир и согласие, – буркнула тетушка, глядя на нас.
– Да, да! Он такой добрый! – отозвалась Анелька.
Сердце мое в эту минуту и в самом деле было полно доброты. Войдя в комнату пани Целины, я поздоровался с нею очень сердечно, но она отвечала мне
несколько принужденно: видно было, что, если бы не боязнь обидеть тетю, она встретила бы меня весьма холодно. Впрочем, я не ставлю ей этого в
вину: она имеет полное право сердиться на меня. А может, она считает, что и в продаже ее родового поместья до некоторой степени виноват я: ведь,
если бы я в свое время повел себя иначе, этого бы не случилось.
Пани Целина сильно изменилась. С некоторых пор она уже не встает с кресла на колесах, и на этом кресле ее в хорошую погоду вывозят в сад. Лицо
ее, и прежде худощавое, стало совсем восковым. Видно, что когда то эта женщина была очень хороша собой и что всю жизнь была очень несчастна.
Я стал расспрашивать ее о здоровье и выразил надежду, что живительное действие весны восстановит ее силы. Пани Целина выслушала меня с грустной
усмешкой и покачала головой. Потом две крупные слезы покатились по ее щекам. Она не утирала их.
– А ты знаешь, что Глухов продан? – спросила она у меня.
Видно, мысль об этом не оставляла ее ни на минуту, постоянно грызла и мучила.
Услышав ее вопрос, Анелька сразу вспыхнула. Нехороший это был румянец – краска досады и стыда.
– Знаю, – ответил я пани Целине. – Может, это еще поправимо, тогда унывать не надо. А если непоправимо, надо покориться воле божьей.
Анелька взглядом поблагодарила меня, а панн Целина возразила:
– Нет, я уже больше себя не обманываю.
Однако это была неправда: она еще надеялась. Она не отводила глаз от моих губ, ожидая слов, которые укрепили бы ее тайную надежду. И, желая быть
великодушным до конца, я сказал:
– Что делать, все мы подчиняемся необходимости, и винить за это человека трудно. Но я думаю, милая тетя, что нет на свете таких преград, которых
нельзя было бы преодолеть стойкостью и соответствующими средствами.
И я стал объяснять, что мне известны случаи, когда продажа признавалась недействительной из за неточностей в купчей. Кстати сказать, это было
вранье, но я видел, что мои слова – попросту целебный бальзам для сердца пани Целины. Притом я тут косвенно выступал в защиту Кромицкого, хотя и
не называл его. Впрочем, имя его ни разу не было названо и никем из остальных. |