Сосущее чувство бесконечного падения, рождавшееся где-то под диафрагмой и наполнявшее противной ватной слабостью все тело, постепенно шло на убыль. Оно не исчезло совсем, но притупилось до приемлемого предела. Не отличавшийся особенной тонкостью душевного уклада Баландин почти без раздумий принял окружающую действительность как данность, в которой ему теперь предстояло существовать. Он оказался в новом мире, населенном незнакомыми и абсолютно несимпатичными ему людьми, и начал осматриваться в нем, безотчетно подыскивая для себя то, что его образованный приятель Юра Рогозин мог бы назвать экологической нишей. Ему казалось, что сделать это будет не так уж сложно: он был молод, крепок, независим, и никто из его знакомых не мог бы назвать его слабаком и трусом. В первый же день он заметил среди своих новых «коллег» несколько парней, которые были еще моложе него, и решил, что, если даже ему не удастся стать среди них верховодом, то уж более или менее приятельские отношения ему обеспечены.
В какой-то мере жить здесь было даже проще, чем на воле. Мир был четко разделен на две половины. По одну сторону черты стояли одетые в черное зеки, а по другую — вертухаи, кумовья, хозяева, вся эта сволочь со светлыми пуговицами, автоматами и собаками, олицетворявшая отныне все остальное человечество. Это был, конечно, очень упрощенный взгляд на вещи, в чем Баландину вскоре пришлось убедиться.
Его поиски экологической ниши закончились совершенно неожиданно и совсем не так, как ему того хотелось. Пока он осматривался, ища, к кому бы прислониться, его судьба решилась без его участия.
Его назначили помощником оператора растворо-бетонного узла. Звучало это солидно, но Баландин был, можно сказать, профессиональным строителем и отлично понимал, что скрывается за этой формулировкой. Оказанное ему высокое доверие означало, что отныне он будет прикован к тяжеленной тачке с цементом, которую сможет время от времени оставлять только для того, чтобы вооружиться совковой лопатой — одной из тех чудовищных штуковин, которые у них в стройбате называли «комсомольскими» из-за их огромного размера.
Один за другим потянулись серые дни — серые в буквальном смысле слова, поскольку внутри дощатого сарая РБУ все было покрыто толстым слоем цементной пыли — полы, стены, потолки, оборудование, оконные стекла и даже люди. Людей, если не считать Баландина, было двое: длинный, худой и угловатый пожилой зек по кличке Аборт, у которого периоды угрюмой молчаливости внезапно сменялись приступами лихорадочного болтливого оживления, и рыжий мордатый крепыш Манюня. Манюне было лет двадцать пять или тридцать, и он обладал чрезвычайно редким даром, присущим, по слухам, самым талантливым из известных истории дипломатов: все время болтать, ничего при этом не говоря. Поток бессмысленной словесной шелухи извергался из него непрерывно и на восемьдесят процентов состоял из адресованных собеседнику вопросов, ответов на которые Манюня, казалось, не слышал.
Эта парочка была не самой приятной компанией, но Баландин совершенно справедливо решил, что могло быть и хуже. В первый же день он заприметил в бараке с десяток рож, от которых ему хотелось держаться подальше. Пока что судьба, казалось, была к нему благосклонна: размалеванная мастями шумная компания не обращала на новичка никакого внимания даже тогда, когда он попадал в поле их зрения. Баландина такая ситуация вполне устраивала, тем более, что статья, по которой он сел, не сулила ему в перспективе ничего хорошего. Он все время ждал неприятностей, но в течение долгих семи дней никто не попытался высказать ему классическую претензию: дескать, пока мы здесь, ты там наших жен и дочерей… ну, и так далее. Ему даже стало казаться, что все эти россказни, которыми его пугали на воле и в следственном изоляторе, есть не что иное, как бабушкины сказки, но тут наступил тот самый вечер.
Работа на РБУ имела то неоспоримое преимущество, что можно было каждый вечер принимать душ. |