Было заметно: услышь инквизитор, что оба противника пали в бою, это ему аппетита не испортит: лицо его выражало брезгливое пренебрежение и семейными неурядицами Монтальдо, и плотским искушениями Соларентани. Мессир Грандони, видимо, прекрасно понимал это и коротко обронил, что всё обошлось.
Мессир Портофино бесстрастно работал челюстями и снова никак не прокомментировал услышанное.
— Что в замке? Что викарий? — вяло поинтересовался Чума.
— Передал мне письмо из курии с новыми предписаниями по лютеранам, — инквизитор вздохнул и наполнил вином стакан, в который до этого сам сыпанул перца, видимо, и подлинно лечась так от простуды. Опрокинув в себя стакан, с досадой продолжил, — не вели бы в курии себя в своё время столь вызывающе, не пришлось бы и нам ловить всех этих реформаторов. С какой стороны не посмотри — дурь. Одни бездумно разжигают зависть и злость, другие — завидуют и злобствуют.
— А тот лютеранин?
Инквизитор кивнул.
— Сцапал я его. Но что это меняет? Сто новых завтра объявятся…
— Такое, знать, мудрое и обаятельное учение? — осторожно поинтересовался Альдобрандо. Живший в последние годы в кругу семьи в уединённом замке, он мало интересовался политикой и новыми веяниями.
— Лютерово-то? — инквизитор усмехнулся. — Это как посмотреть. Рассудок в Лютере слаб. Если под умом понимать способность различать сущность вещей, понимать тонкости, то он не умён, а скорее ограничен. Куда как не Аквинат. Но живая лукавая смётка, способность находить дурное в другом человеке, искусство придумать сотню способов привести в замешательство противника — это в нём есть.
Даноли удивился спокойному тону инквизитора. Тот лениво продолжал.
— Духовенство там ещё с чумных времён дремучее. В двадцать пять лет Лютер стал профессором в Виттенберге, в двадцать девять — доктором догматического богословия. Из схоластики, изученной в спешке, извлёк набор мнимо богословских идей и поразительную способность к лукавой аргументации. Но говорят, когда он ещё был монахом-католиком, кое-что проступало. В монахи он, по его словам, поступил под впечатлением ужаса от смерти друга, убитого на дуэли, и вследствие страшной грозы, когда чуть не погиб он сам, — «non tarn tractus, quam raptus», «не столько увлечённый, сколько похищенный», и в первую пору монашества был даже ревностен, однако уже тогда беспокоен и смятен…
— И что же?
Портофино пожал плечами.
— Кто идёт в монашество не к Господу, но от скорбей житейских да испуга, никогда ничего и не обретает. Учение о том, что по очищении от греха в душу вселяется благодать, приводило его в отчаяние: он не знал на опыте никакой благодати. Старая история прельщённости: он налагал на себя суровые обеты и сам же говорил: «Я столь отдалился от Христа, что, когда видел какое-либо Его изображение, тотчас ощущал страх: охотней увидал бы я беса». Это была «ночь души», которая бывает тем темнее, чем больше душе необходимо очиститься от себя самой. Лютер с безжалостной ясностью, которую Бог даёт в таких случаях, увидел свою порочность. Эта ночь могла быть очистительной — именно в такие моменты выбирают свою судьбу в вечности. И что же делает Лютер? Устремляется к Богу? Нет, оставляет молитву. Обычная история падшего инока.
Альдобрандо заметил погасший взгляд Портофино и с удивлением понял, что инквизитор жалеет Лютера.
Тот продолжал.
— Когда человек познает свои язвы, приходит искушение ума. Дьявол нашёптывает ему: «Сама сущность твоя зла и нелепо тебе бороться с этим злом…». И Лютер отказался от борьбы, совершил деяние извращённого смирения, объявил, что борьба с порочностью в себе невозможна.
— Но как из этой ошибки он вывел своё учение?
— Первородный грех сделал нас в корне дурными, подумал он, но Христос заплатил за нас — и Его праведность нас покрывает. |