Василий Игнатьевич был в сильном расстройстве: его обманули и с приданым, и с наследником. Он не получил в итоге ни того, ни другого. А тут еще имение жениной тетки, на которое он сильно рассчитывал, уплыло в руки ее мотоватого двоюродного племянника, сумевшего умаслить выжившую из ума старуху льстивыми речами и потаканием всем ее препротивным привычкам, за которые сам Василий Игнатьевич старую каргу сильно ругал. Вот и остался он ни с чем. Глядя, как в соседней с его имением богатой деревне хозяйничает столичный хлыщ, напомаженный, с длинным желтым ногтем на мизинце правой руки, и устанавливает свои порядки, Василий Игнатьевич бесился и проклинал жену и всю ее родню. Так начался между супругами разлад, закончившийся вскоре окончательным разрывом.
В те времена разводы совершались просто: супруги мирно либо со скандалом разъезжались и жили по разным местам, предоставив друг другу полную свободу. В данном случае все было еще проще. Вконец устав от бабьего царства в доме, Иванцов отбыл на войну, оставив, впрочем, жену беременною, так, на всякий случай. А та спустя какое-то время уехала в деревню, к тяжело больному свекру, отдав московский дом на разграбление французам, которые вплотную подошли к столице. Вскоре в Москве начались пожары. В общем, дом сгорел, зато Василий Игнатьевич заслужил майора и был готов увидеть наконец наследника и продолжателя славного рода. Увидев же в колыбели очередную дочь, Иванцов пришел в бешенство, устроил скандал и в тот же день отбыл обратно в полк, и, пройдя победным маршем по Парижу, вышел по болезни в отставку, вернулся в столицу, где и обосновался. Снял просторные покои и принялся со страстью проигрывать в карты остатки жениного состояния. Прошел год, другой, третий, к жене он больше интереса не проявлял. Отец его к тому времени умер, мать пережила супруга на полгода и тоже тихо угасла. В общем, с имением Иванцова больше ничто не связывало, и он пустился во все тяжкие.
Евдокия Павловна поплакала больше для приличия, чем от горя, и быстро утешилась, погрязнув в деревенской жизни и забыв про свои столичные привычки. После четвертых родов она сильно располнела и подурнела, тут уж не до выходов в свет, жить в Москве ей отныне было негде, да и не на что, что же касается мужа, то она его никогда и не любила. О чем тут сожалеть? Она взялась было за хозяйство, но этому ее никто не учил, управляющий оказался пройдохой и врал, что все хорошо, когда на самом деле имение приходило в упадок. Барыня скучала, соседки, отродясь не видевшие столицы, говорили по-французски с сильным акцентом, коверкая слова, сами варили варенье, предпочитая корсету стеганый шлафор. Муж не присылал никаких писем, за исключением заемных. Дороги в период распутицы раскисали так, что приходилось сидеть дома и едва ли не выть от тоски. Днем Евдокия Павловна еще находила себе дела, но темнело быстро, и эти унылые вечера, когда под завывание ветра за окном не читались тонкие французские романы, не шли на ум стихи и не хотелось даже музицировать, погружали ее душу в непонятную тревогу и тоску. Словом, она маялась. Это состояние души знакомо каждому русскому человеку. Предчувствие чего-то и не умение ни приблизить это, ни отдалить, а потом такое же неумение использовать.
В конце концов Евдокия Павловна утешилась тем, что завела себе целый штат молодых лакеев, и стала жить, как какая-нибудь вдовствующая королева, не замечая, что двор ее лишь жалкая пародия, а слуги – невежи. Читала им по-французски, музицировала и даже пела. Словом, «метала бисер перед свиньями». А ее просто использовали, чтобы жить в безделье, припеваючи, за льстивые слова и фальшивые ласки. Она же принимала все это за чистую монету и даже пренебрегала общественным мнением. Да и что за дело ей было до соседей? Сплошь свиные рыла: ни изысканности, ни манер, ни понимания всего утонченного. Мало того что все едят чеснок, так не скрывают этого и в лицо дышат. Фи! Дочери были совсем еще малы, крестьяне господскую блажь обсуждать не привыкли, а дворня боялась барского гнева: телесные наказания были у воспитанной московской барыни в чести. |