Дышал ей в шею, в то место, где подбородок через впадину щеки перетекает в скулу.
Не удержался – погладил щеку губами.
Шелк и бархат. Атлас и шифон.
На сцене толстый дядька пополз на коленях к тетке в кресле, царапая, рвя снеговые лосины о занозы и шероховатости плохо покрашенных досок. Выпуклые ягодицы под черными полами фрака, похожими на надкрылья жука-плавунца, смешно и позорно шевелились. Оба, тетка и дядька, раскрыли рты и заорали разом, но разные слова, и поэтому нельзя было разобрать, о чем они поют.
– Колька… Веди себя прилично…
Крюков нашарил Нинину руку у нее на колене, крепко сжал.
– Я устал вести себя прилично. Я устал вести себя. Я не хочу себя вести.
Он видел: ей лестно. Ей лестна его любовь. Преданность его. Он не святой. У него были женщины. И, может, еще будут: он не старик. Но эта женщина, с черным пушком цыганских усиков над губой, с перламутровыми мочками, с винным ртом, с животом, похожим на мерцающую во тьме скрипку, – она одна такая. И у него от нее дочь. И он знает, что никогда…
Толстая тетка рассыпала из горла множество белых сверкающих хрустальных шариков, они раскатились по сцене, закатились в щели, засияли каплями крови в красных, сонно ползающих по сцене красных кругах. Красные озера. Красные пруды. Красные ручьи. Красная вода хлынула со сцены, катится к ним, к их ногам, сейчас она их затопит. И больше никогда…
– И больше никогда…
– Колька, что ты бормочешь?
– Эй! Товарищи! Имейте совесть!
Крюкова хлопнули с заднего ряда сложенным китайски
Бесплатный ознакомительный фрагмент закончился, если хотите читать дальше, купите полную версию
|