Изменить размер шрифта - +
Часто они замолкали, погруженные в воспоминания. Затем один из деток обычно произносил заключительную формулу: И все же он был славный малыш. Взрыв звонкого, невинного смеха тех из них, кого еще не поборол сон, приветствовал это преждевременное заключение. Даже сами рассказчики, оторванные от своих грустных мыслей, с трудом сдерживали улыбку. Затем все поднимались, кроме матери, которую ноги не держали, и пели «Великодушный Иисус, кроткий и нежный», например, или «Иисус, единственный, незаменимый, услышь, как я зову Тебя». Он тоже, должно быть, был славный малыш. Моя жена сообщала последние новости, чтобы было с чем отойти ко сну: Он снова пятится, или: Он перестал чесаться, или: Жаль, вы не видели, как он прыгал вбок, или: Смотрите, дети, смотрите, он стоит на четвереньках, – это, надо думать, стоило увидеть. Затем, как было заведено, кто-нибудь спрашивал ее, приближаюсь ли я, несмотря ни на что, продолжаю ли двигаться вперед – они не могли заснуть, те, кто еще бодрствовал, не убедившись, что я не утратил достигнутого. Я двигался – и иных свидетельств не требовалось. Я так долго уже продвигался, что, и при условии моего дальнейшего пребывания в движении, оснований для беспокойства не было. Меня запустили, так с какой же стати я должен останавливаться, на это я просто не был способен. Затем, перецеловав друг друга и пожелав приятных снов, все засыпали, за исключением дежурного. А что если его окликнуть? Бедный папа, он сгорал от желания подбодрить меня. Держись, мальчик, это последняя твоя зима. Но мысль о моих трудах, о трудностях, которые я взял на себя, удерживала его, он понимал, что сейчас будоражить меня не стоит, момент неподходящий. Но что чувствовал лично я, в то время? О чем думал? Чем? Трудно ли мне было поддерживать в себе боевой дух? Ответ таков, цитирую Мэлона: Я был поглощен ближайшей задачей и совершенно не стремился выяснить, точно или хотя бы приблизительно, в чем она заключалась. Моя единственная трудность состояла в том, чтобы, максимально используя убывающие силы, продолжать, поскольку не продолжать я не мог, сообщенное мне движение. Это обязательство и кажущаяся невозможность его выполнения превратили меня в механизм, полностью исключая всякую игру разума или эмоций, так что в своем нынешнем положении я стал похож на старую надломленную ломовую клячу, не способную даже понять, ни инстинктом, ни из наблюдения, движется ли она к стойлу или прочь от него, впрочем, и безразличную к этому. Вопрос, как подобное возможно, наряду с другими вопросами, давно перестал меня занимать. Столь трогательное положение казалось мне довольно привлекательным, и, припоминая его, я снова задаюсь вопросом, не я ли вращался в этом дворе, как уверял меня Махуд. Имея достаточный запас болеутоляющих средств, я обильно использовал их, не позволяя себе, однако, принять смертельной дозы, что положило бы конец моим функциям, каковы бы они ни были. Заметив, так или иначе, жилище, и даже допустив про себя, что, возможно, видел его раньше, я бросил о нем думать, равно как и о дорогих родственниках, наполняющих жилище доверху, в поднимающейся лихорадке нетерпения. Хотя до цели оставалось рукой подать, шаг я не ускорил. Сомнений быть не могло, но необходимо беречь силы, если я хотел прибыть. Никакого желания прибывать. Никакого желания прибывать у меня не было, но сделать для прибытия все, что в моих силах, было необходимо. Желанная цель, нет, времени подумать об этом никогда не было. Продвигаться вперед, я по-прежнему называю это «вперед», продвигаться и приближаться – вот что было моей единственной заботой, если и не по прямой, то, по крайней мере, по предназначенной мне траектории, ни для чего другого в моей жизни места не оставалось. По-прежнему говорит Махуд. Ни разу я не остановился. Кратковременные привалы- не в счет, их целью было укрепить меня в движении вперед. Я пользовался ими не для размышления над судьбой, а для того, например, чтобы натереться мазью Эллимана или вколоть себе опиум, что не так-то просто для человека с одной ногой.
Быстрый переход