Тот всецело сосредоточен на картах, Танькиного взгляда не замечает, а я в который раз удивляюсь: что такая красавица, выпускница хо реографического училища, тоненькая, с шикарными волосами, могла найти в старом лысом уголовнике, годящемся ей почти в деды? Плешь Федора загадочно поблескивает в свете лампы, узоры татуировки на кистях рук кажутся черными. Вся его сухая и жилистая фигура напряжена, словно перед прыжком, а на резком лице такое безразличие, словно на руках у Федора каре из королей. Он похож на Мефистофеля.
Дед Килька не так спокоен: ему сегодня не везет, он уже играет в долг и заметно нервничает. Черные, блестящие, как у зверька, глаза мечутся по лицам партнеров, время от времени Килька шепотом ругается по цыгански.
– Господи, снова здорово… – бурчит Милка, косясь на него. – Счас продуется в лоскут, а завтра начнется: «Милка, дай деду на пиво…» А у меня прям миллионы!
– Пас, – говорит Килька.
– Пас, – говорит Степаныч.
Федор медленно переворачивает карты. У него каре из королей. Килька ахает и всплескивает руками, но Федор не замечает его. Он в упор смотрит на Степаныча. Своим обычным надтреснутым голосом тихо говорит:
– «Американка».
– Чего?! – Степаныч вскакивает, опрокинув табуретку. Это настолько не похоже на него, что я сбиваюсь с такта, а Милка роняет всю колоду на пол. Только Татьяна спокойна, как сытый удав.
– Не дождешься! Я тебе сказал – не дождешься! – рычит мой дед прямо в невозмутимое лицо Федора и стучит кулаком по столу. Карты, деньги, кости от воблы сыплются им под ноги. – У меня Санька! Ты понял – Санька у меня!
Дед Килька моментально понимает, что пора смываться, и задним ходом двигается к двери, по пути хватая за рукав внучку. Милка не сопротивляется, но успевает шепнуть мне:
– Завтра расскажешь.
Я киваю. Цыгане исчезают. Татьяна встает. Не глядя на Федора, берет с полки ключи от машины, дергает с вешалки в прихожей свою роскошную норковую шубу и, не надевая ее, выходит. До тех пор, пока за ней не захлопывается дверь, Федор и мой дед молча стоят у стола и сверлят друг друга глазами. Затем поворачиваются ко мне и хором говорят:
– Спать!
Через десять минут я лежу в комнате на кровати, смотрю на портрет бабушки на стене напротив и слушаю, как на кухне ругаются Федор и дед.
– Все, что хочешь! Все, что хочешь, я тебе говорю, но не это! Хочешь – эту квартиру на твою Таньку перепишу! Когда помру… А об этом забудь! Ишь, паразит, выдумал «американку»! – Дед осекается на полуслове, и я с тревогой понимаю: схватывает сердце.
– Да ты пойми, Иван… – В голосе Федора нет привычной жесткости, он то и дело кашляет и почти что извиняется. – Они чистые, понимаешь – чистые!
– Не бывает у тебя чистых, сволочь! Сели своё жульё, где хочешь! А у меня – Александра! Ребенок! Ей учиться надо! И так всю жизнь, как репа на помойке, не нужна никому!
Пока я с удивлением осмысливаю последнюю Степанычеву фразу (я – репа? Я – на помойке?.. Я – не нужна?..), Федор тихо, убедительно говорит:
– Иван, если ты думаешь, что я тебя на «американку» беру… Да фраер буду, плевать на нее! Забудь! Считай – шутковал я! Просто так прошу, как кореша… очень надо! Очень! Когда я тебя о чем просил?!
– Никогда. – Дед ненадолго умолкает, но потом твердо говорит: – Но и об этом не проси. Будь я один – хоть шоблу приводи и малину здесь устраивай. А у меня – Александра. Все. Извини.
Через минуту Федор уходит. А я еще долго слушаю, как дед расхаживает по комнате, кашляет, курит, пьет воду из чайника, что то бормочет вполголоса. Любопытство ест меня поедом, но задавать деду вопросы бессмысленно. |