|
— Вы, ваше величество, игру на гуслях любите?
— А что? — оживилась Анна Иоанновна. — Я часто слыхала игру на гуслях, еще до замужества моего, когда девицей была и у матушки жила. А ты почему про это спросил, князь?
— К тому, ваше величество, что Иван мой — большой по этой части затейник. Играет он страх хорошо, да и поет, что соловей залетный. Если угодно вам, может, он позабавит вас. Но только надо это аккуратно сделать, чтобы никто не видел, не слышал, а то пойдет слух, что вот, дескать, государь император только что помер, а та, которая царицей нашей будет, в веселие ударяется. Сами изволите знать Москву: город смирный, богобоязненный, не то что Петербург, где машкерные и иные бесовские действа и лицезрения творятся, — проговорил Алексей Долгорукий.
Анна Иоанновна смутилась. Она уже видела Ивана Долгорукого, этого разудалого, лихого молодца, с его грубо-красивым, наглым лицом, молодца, который «не щадит ни бабьей, ни девичьей чести».
— А будет ли взаправду хорошо это? Не выйдет ли зазорно? — дрогнувшим голосом спросила она.
— Что ж, ничего!.. Только осторожно, говорю, поступить надо. Ужо вечерком, как поулягутся все во дворце, Иван и придет с гуслями. Присылать, стало быть?
«Ох, искушение!» — растерянно подумала Анна Иоанновна, но вдруг решилась.
— Что ж, пусть приходит… Очень уж скушно!.. — отрывисто сказала она и почему-то отвернулась от Алексея Долгорукого.
XV
Молодой гусляр и царица
В течение всего конца дня и начала вечера «скушливой» тридцатисемилетней Анне Иоанновне было что-то не по себе. Какое-то безотчетное, неясно-смутное волнение охватило все ее существо. Она не находила себе места, больше ходила, чем сидела, и ни разу не «повалялась» на софе. То чувство, которое овладело ею, было знакомо ей. С такой силой, как сегодня, она испытывала его всего несколько раз в жизни: в последний раз — при встрече с рыцарски-великолепным Морицем Саксонским. То же ноюще-сладкое томление в груди, то же замирание сердца, та же истома во всем пышном, грузном теле.
«Ох, дурость во мне бабья поднимается» — так определяла она сама подобное состояние.
Как у всех крупных, дородных, праздно-ленивых женщин того времени, украдкой изрядно попивавших и целыми днями валявшихся на пышных перинах, у Анны Иоанновны наблюдалась повышенная чувственность. Томясь, волнуясь, поджидая красавца Ивана Долгорукого, она старалась думать о своем верном друге Эрнсте, но — странное дело! — образ Бирона совсем не появлялся. А думать она хотела о последнем для того, чтобы отогнать от себя «искушение».
И, словно подсмеиваясь, издеваясь над ней, какой-то таинственно-чудный голос нашептывал ей:
«Ты ведь молода еще. Эка невидаль — тридцать семь лет!.. Старше тебя многие, а грешат мыслями… Что твой Бирон? Немец, конюх, лошадник… И как тебе, бедной, жить-то до сих пор приходилось? Маета одна… А они, взять бы хоть ту же Екатерину Долгорукую, вон как тут веселились, какие попойки да забавы устраивали».
А другой голос тоже шептал:
«Ты не забудь, кто — ты… Ты ведь послезавтра — императрица всероссийская… Разве можешь ты забываться, хотя бы по-женски?»
Тихо, бесшумно отворилась дверь покоев Анны Иоанновны, и послышался звучный, красивый, молодой голос:
— Дозволишь ли войти, пресветлая царица?
Вздрогнула Анна Иоанновна, вскочила с кресла и приложила правую руку к сильно заколотившемуся сердцу. Взглянула она — и ахнула.
«Экий красавец! Экий молодец!» — так и ожгло ее всю.
Перед ней стоял князь Иван Долгорукий в костюме гусляра. |