Вид у Козлобабина, коммерсанта, был озабоченный, шелковым платком повязал он шею и надел непромокаемое пальто, хотя вечер был почти жаркий.
— Вы, может быть, празднуете нынче? Тогда прощенья просим, поищу другого кого. Может быть, капитан свободен?
Щов не ответил. Петруша сказал:
— Нет, отчего ж, я поеду.
Козлобабин, Семен Николаевич, посмотрел на часы.
— Брата слабогрудого встретить хочу, — повторил он без особого воодушевления. — Девять лет не видались.
Петруша пошел заводить мотор. Однако так просто уехать не смог: он вылез из машины и подошел ко мне.
— Я могу тебя, Гриша, попросить об одном одолжении? — сказал он. — Последи, брат, за вон той, в голубом с сумкой, с кем да с чем она пойдет и куда пойдет. Понял?
Я глазом не моргнул.
— Хорошо, Петруша дорогой, послежу.
Садясь в машину, Семен Николаевич Козлобабин сказал мне:
— Может быть, и вы, Григорий Андреевич, прокатитесь с нами? Место есть. Могут представиться кое-какие впечатления: вдруг поезд увидите или раздавят кого — ведь вы это любите? Может быть, вам какая-нибудь интересная мысль в голову придет?
Я опять глазом не моргнул.
— Нет, благодарствуйте, за мыслями гоняться — жизни не хватит. Лучше я здесь с капитаном посижу.
Остались мы со Щовым на своих местах в молчании.
Темнело. Кальвадос в рюмках распространял душистость. Люди на танцевальном кругу безобразия устраивали.
— Что это как будто коммерсант наш не слишком брату радуется? — сказал Щов. — Ему бы прыгать, то есть знакомых и незнакомых на улице обнимать, а он обыкновенный.
— Делает, значит, опять не то, что моменту соответствует.
— Вот именно.
— Я, однако, капитан, тоже, может быть, не совсем сейчас делаю то, что надо: мне, может быть, есть причина ужасно кое-кого ненавидеть, но я молчу.
Он посмотрел на меня удивленно.
— Может, и мне есть, — сказал он со значением, — может, мне прямой смысл сейчас в открытую борьбу вступить.
— Значит, и вы сами тоже не всегда в соответствии с обстоятельствами находитесь.
Он словно что-то вспомнил, заломил на затылок кепку, вытер ладонью влажный лоб. Смотрел он на меня, будто колеблясь в чем-то, будто всей душой сомневаясь.
— Клянись, Гриша, что никогда, как бы трудно тебе ни пришлось, как бы ты ни обанкрутился, не обнародовать того, что я тебе скажу.
— Ну вот!
— Поклянись.
— Да где же обнародовать-то? Что я, писатель, что ли? За кого вы меня принимаете? Да и сколько за это могут дать?
— Так клянешься?
Куда ни шло! Я поклялся. Он начал рассказ… и я на время забыл о голубой шляпке.
— Было это сорок веков тому назад, было мне двадцать восемь лет, и был я женат, да не на Марье Сергеевне, а всего только еще на Марии Федоровне, которая в тот самый первый год нашего супружества сбежала от меня с поручиком Царским, а потом умерла от родов в городе Бахмуте, Садовый переулок, дом три.
Жили мы в то время, то есть о каком я рассказываю, не в Садовом переулке, а в Горшевой улице и, как молодые супруги, жили в доме отца Марии Федоровны, тестя моего, Федора Петрова, и Петрова опять-таки по фамилии.
Ну, то есть жили. Тесть — отставной штабс-капитан, ни в каком сражении, однако, не бывал отродясь — так ему посчастливилось, не то что нам с тобой. Однако любил тесть про военную жизнь рассказывать. Сидим мы в праздник, сумерничаем, бывало, а тесть как зальется про маневры, так и не оборвешь. Ходил он с палкой, вид имел внушительный, не без приятности. Маленький капитал, весь то есть какой только у него был, отдал он дочери Марии Федоровне в день замужества, а себе оставил пустяк-кроху, чтобы лишь поесть, попить и белье сменить. |