Это был шок — аут, ступор, обалдели. Стоим в дверях гостиной, как два дурака, глазами лупаем. А Тошечка спрыгнул легко с дивана и идёт к нам вразвалочку. Знаете, как шимпанзе ходят — на двух ногах, но и на костяшки пальцев рук слегонца опирается. Руки длиннющие, позволяют.
Как это описать‑то? Даже и не знаю.
Ростом он, если бы прямо встал, вышел бы аккурат с Крюка, то есть, под метр девяносто, но сутулился по-обезьяньи. Пушистый прямо‑таки очень, пушистый, как персидский кот — серебристый такой пух, будто облачко, и длинный ворс, и всё тело в этом пуху. Только мордень гладкая — обезьянья мордень, и нос плоский, и челюсти выступают, и уши врастопырку, а цвет у морды лица — серый, но не землистый, а серебристый какой‑то, с лоском. Подвижная-подвижная мордень, и на ней — человеческая улыбочка, приветливая и смышлёная, и блестят тёмно-синие глазищи, умные и весёлые, а над ними — ресницы белёсые, мохнатые, и брови — как заиндевелые щёточки.
Небывалый обезьян был Тошечка. Существуй на белом свете снежный человек — так, скорее, снежный человек он был, а не простой обезьян. Или — как инопланетянин, похожий на обезьяна. И смотреть на него было одно удовольствие, как на умного, подвижного, здорового зверя.
Но мы с Кондратием не успели спросить, где это Крюк раздобыл такого диковинного питомца. Потому что Тошечка протянул мне горилью лапищу и сказал человеческим голосом:
— Добрый вечер, Дмитрий. Игорь показывал мне ваши фотографии: не узнать вашу знаменитую бороду, конечно, нельзя. Я — Энтони, но Игорь, Соня и их дети зовут меня Тоша. Мне нравится.
Голос у него был, как у парня лет двадцати, спокойный и дружеский. Но, ёлы-палы, я и так был как пыльным мешком шарахнут — а тут ещё заговорил странный зверь. Ещё бы Муркентий заговорил, когда вышел поздороваться…
Но его лапу-руку я пожал. Она была похожа на человечью, только пальцы длиннее, и, мне показалось, суставов на них больше. Тёплая кожа, крепкое пожатие — только на тыльной стороне кисти у него тоже росла мягкая серая шерсть, хоть и покороче, чем на теле.
Тоша повернулся к Кондратию, а Кондратий сделал шаг назад.
И Тоша огорчился. У него брови приподнялись, а уголки рта опустились, и глаза сразу опечалились.
— Я вам неприятен? — спросил он грустно. — Мне очень жаль. А я как раз хотел вас спросить, называть вас Георгием, как официально полагается, или Кондратием, как издавна принято в вашей компании?
Но гораздо поразительнее, что огорчился Крюк. Он просто‑таки огорчился до глубины души. Обнял Тошу за мохнатые плечи, трепанул и сказал, пожалуй, даже нежно:
— Не переживай, старик. Кондрат — нормальный мужик, он просто охренел чуток. Кондрат, ну, ты чего? Это ж — Тошка, товарищ мой.
И вдруг меня осенило.
— Крюк, — говорю, — ты хочешь сказать, что это — тот Тони, который был в немецкой группе? На Памире? Про которого ты рассказывал? Жесть, не может быть…
И у Кондратия глаза делаются по полтинику:
— Это ты… это вы — Тони?! Вы… ты Игорюху на себе тащил, когда он сломал лодыжку? Ох, ты ж… Как же… — и схватил его за лапу немедленно.
Тоша, вроде, смутился — и переглянулся с Крюком. И Крюк сказал:
— Я просто… я тогда ещё не был уверен ни в чём и не знал, как вы отреагируете. А рассказать хотелось. Ну и представил это дело так, будто Тошка — человек. Но теперь — положение другое. |