Поэтому совсем выбросить рассуждения я никак не могу. Делали мы одно, думали другое, чувствовали третье. А в подсознании шевелилось еще что-то не сформулированное — четвертое.
Буду конкретен. К примеру, колбаса! (Извините, может, непонятно, но я продолжу, потом станет понятно.) Твердокопченая колбаса в вакуумной упаковке — вот она! Все знают, что это дерьмо. (Ну, почти все, потому что кто-то надеется, что не дерьмо, и покупает, иначе бы не продавали.) Значит, некий неопытный соблазнился и купил. Допустим, я. Купил. Вот она лежит на холодильнике. Я думал, ничего, со спиртным как-нибудь пройдет. Не проходит! Стало быть, я обманулся, и у меня от этого плохое настроение — я дурак. Тот, кто сделал эту колбасу, знает, сволочь, из чего он ее делал и как он ее делал. Он рад, что всучил ее мне, но в глубине души ему стыдно! (Я надеюсь на это!) Бармену, который торгует такой колбасой, плевать на все — не хочешь, не покупай! Ему приказали, вот он и выставил ее как единственную закуску перед голодным человеком. Но морда у него, однако, кислая — значит, тоже стыдно. То есть всем участникам затеи — плохо. Теперь вопрос — а самой колбасе каково? Вот если бы она могла соображать, как она всех морочит и какое она есть дерьмо?
Так происходит в торговле, хотя торговля — двигатель прогресса.
А в театре? Если касса продала билеты, дирекция потирает руки, но в глубине-то души знает, что продали дерьмо. Сегодня проскочило, а когда-нибудь крепко нарвутся. Зрители покричали «Браво!», а потом пошлепали домой и, чувствуют, под ложечкой что-то сосет, и начинают догадываться, что потребили дерьмо.
А мы, актеры? Мы кланяемся, посылаем воздушные поцелуи, а потом идем пить водку, чтобы утопить в ней мелькнувшую догадку: мы и есть та самая говенная колбаса, только мыслящая. Вот так я мыслил. Наверное, потому и ходил в тот день в настроении хуже некуда.
Ладно! Порассуждали, теперь к действию.
Напялив штаны, я побежал вон из номера и ткнулся в дверь к Елизавете. Мертво! Ни ответа, ни привета. Рванул к режиссеру, Юрию Ивановичу. Пусто! Горничная пылесосит коврик. Побежал в кафе. Завтрак на самом финале. Гости города все сожрали, а хозяева смотрят на меня неодобрительно — без пяти десять, баста! Я ел остатки какого-то ненатурального омлета, под названием SCRABLE (скрэбл?), запивая безвкусным чаем с печеньем из пачки. Передо мной лежала пьеса, и я учил роль Рене. Я ее почти знал, сто раз слышал в визгливом исполнении Ушица. Но одно дело знать ушами, а другое — все это произнести. В конце концов, актер — это все же профессия, а не карканье попугая — сто раз услышал, взял и передразнил?! Надо как-то и руками двигать, и мимику хоть какую на харе изобразить.
Я учил. Особо обратил внимание на проклятую реплику: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать» и так далее.
Тут в кафе вошел Фима Соткин. Администраторша уперлась было в него со словами: «Все! Закрываемся!», но Фима, старый комик, тертый калач, построил на лице пять улыбок, семь ужимок, тоже уперся руками в администраторшу. (Вот я говорю, — старый комик. На самом деле не такой он старый, он чуть старше меня, но он классный комик, и стиль его комизма именно в такой возрастной задрипанности, это у него и на сцене, и в жизни.)
Фима пошамкал своим широким ртом, похожим на старый кошелек, шепнул что-то строгой даме на ушко, и администраторша сама проводила его к моему столу, сама даже принесла тарелку со SCRABLE (скрэблом?). Старый комик положил перед собой такой же, как у меня, экземпляр нашей пьесы.
— Фима, что происходит? — спросил я.
Соткин мимикой и жестом изобразил нечто похожее на фразу: «Что за вопрос? Происходит то, что происходит». Он постучал пальцем по моему экземпляру и выжидающе уставился на меня. |