Изменить размер шрифта - +
Как, я же курю с двенадцати лет, начал с двенадцати, во дворе, на слабо! Тридцать восемь лет курю – главным образом папиросы. Ну вот, говорит врач, не хватит ли? И я решил: хватит. Я пришел домой и сказал домашним: все, я выкуриваю свою последнюю папиросу. Никто не принял этого всерьез. Я положил около кровати пачку “Казбека” – в ней оставалось двенадцать папирос – и спички. В этой пачке до сих пор двенадцать папирос.

– Я знаю, что вы часто бываете в Севастополе. Вы почетный гражданин этого города. У вас есть свое отношение к проблеме флота?

– Конечно. И к проблеме раздела Советского Союза вообще. Никакое разделение не делает людей сильнее, запомните. У меня есть четверостишие: “Не могу, не хочу, не смирился и в душе все границы сотру. Я в Советском Союзе родился и в Советском Союзе умру”.

– То есть к советской власти у вас нет претензий?

– Множество! Это у меня к Советскому Союзу нет претензий, и я продолжаю жить в нем. Но как бы мы ни относились к советской власти, я смириться не могу с тем, что нас оглупляют, что отовсюду несется чудовищная пошлость, что раньше нас уважали, а сегодня протягивают два пальца и разговаривают через губу… Главное же – это страшное оболванивание, вытаптывание культуры!

 

– Вы голосовали за Ельцина или за Зюганова?

– Я ни за кого не голосовал. Мне никто в этой семейке не кажется привлекательным.

– И Лебедь?

– И Лебедь. Он слишком много делает рискованных, необдуманных заявлений.

– Как вы себе представляете вашего сегодняшнего читателя?

– Мои стихи больше всего любят военные, которые не любят воевать.

Когда-то моя жена яростно спорила на своем первом курсе с поклонницами Асадова. И не поленилась ради спора подсчитать, что в его сборнике, взятом с собою на картошку одной из девушек с кудряшками, сто одиннадцать стихотворений из ста двадцати семи кончались восклицательным знаком!!! Количество штампов в них, думаю, не поддавалось никакому учету. Но теперь-то мы, кажется, поняли наконец, что у народа не может быть хорошего вкуса, и тут уж надо выбирать из двух зол? А страна, у населения которой поголовный хороший вкус, – боюсь, нежизнеспособна.

Надо издать новую книгу Асадова – она станет бестселлером. Надо устроить ему вечер в самой большой аудитории Москвы – она будет забита до отказа. Надо вернуть народу этот кич, чтобы отбить охоту к суперкичу, заполонившему страну. Эта культура – самый массовый, самый секулярный ее вариант – все-таки несет в себе и добро, и красоту, и сострадание: в том виде, в каком они понятны стране.

И я, сноб, гурман, смакователь, – низко кланяюсь Асадову, самому известному поэту самой большой страны.

1999

 

 

Между тем акунинский успех (как в свое время и пелевинский) давно перешагнул масштабы обычной “раскрутки”: чтиво – это все-таки Маринина, при всей ее изобретательности по части плетения фабул. Некоторые марининские романы – например, “Иллюзия греха”, – вполне могли бы стать настоящей литературой, случись автору чуть получше их написать; и все-таки Акунин, лежащий на одних прилавках с Донцовой, Поляковой, Марининой, Ворониным, Сорокиным (и даже Диной Рубиной!), классом выше. Это стало особенно ясно после его последнего, очень интересного романа “Внеклассное чтение” – интересного главным образом не для обывателя (хотя книжка вполне увлекательна), но для исследователя.

Когда-то молодой критик Лев Данилкин, гонясь за эффектною фразой (вечное слабое место сотрудников периодики), заметил, что Акунин обходится с текстами русской, да и мировой классики, как потрошители-вивисекторы из его собственных романов: вскрывает, кромсает, препарирует, пришивает голову Федора Михайловича к бороде Льва Николаевича… Мне думается, миссия Акунина серьезнее: такой писатель должен был появиться, и именно из филологической среды, – просто потому, что пресловутая русская классика, главное наше наследие, по-настоящему у нас не освоена.

Быстрый переход