|
Но опекунский совет! Бьюсь об заклад, что даже в этом беспристрастном святилище это будет выглядеть серьезным минусом».
Он, разумеется, понимал, что в академической среде человека, чья жизнь столь неупорядочена, могут счесть недостойным этого традиционно благочестивого общества. Но он был слишком высокого мнения о своем таланте, чтобы допустить мысль, что признанные писатели не согласятся принять его в Академию, поскольку у него нет денег, живет он в гостинице и был судим за книгу, в которой, по существу, больше отчаяния, чем непристойности. Он думал, что, напомнив академикам об их ответственности, он заставит их реабилитировать его в глазах общественного мнения. А если уж он вступит в это сообщество избранных, то подозрительность читателей по отношению к нему тут же рассеется.
Едва намерение Бодлера стало известно, как в литературных кругах, в кафе, в редакциях злопыхательских газетенок его принялись поднимать на смех. Его называли предателем, человеком, пытающимся перейти из клана богемы в клан официальных литераторов. Как же он не понимает, что в затхлой атмосфере академических салонов его «Цветы зла» просто зачахнут? Не реагируя на саркастические замечания, он 25 июля писал матери: «Считаю, что быть членом Академии — единственное почетное звание, которого истинный литератор может добиваться, не краснея […] Надо приготовиться к тому, что не примут и раз, и два, и три. Надо встать в очередь. Количество голосов, поданных за меня в первый раз, покажет, есть ли у меня серьезные шансы на будущее».
Он еще не решился послать письмо в Академию с предложением своей кандидатуры, как газеты сообщили о кончине 21 ноября 1861 года монаха-доминиканца Лакордера. Таким образом, кроме места Скриба освободилось и другое кресло. Ну просто везение! Бодлер загорелся еще больше. 11 декабря 1861 года он написал Абелю Вильмену, постоянному секретарю Французской академии: «Милостивый государь, имею честь сообщить Вам, что я желаю быть включенным в число кандидатов на замещение одного из вакантных мест во Французской академии и прошу Вас соблаговолить довести до сведения Ваших коллег это мое намерение. Возможно, я должен сообщить благожелательным академикам некоторые данные о себе: позвольте мне напомнить Вам о сборнике стихов, вызвавшем больше шума, чем хотелось бы; о переводе с целью популяризации ранее неизвестного во Франции великого поэта; о строгом и подробном исследовании радостей и опасностей, заложенных в возбуждающих средствах; и, наконец, назову множество брошюр и статей о крупнейших художниках и литераторах, моих современниках. Однако я понимаю, милостивый государь, что всех перечисленных работ недостаточно, особенно если сравнить с теми, более многочисленными и оригинальными, о которых я мечтал. Так что поверьте, милостивый государь, что моя скромность неподдельна […] Чтобы сказать всю правду, добавлю, что главная причина, толкнувшая меня просить о включении моего имени в список кандидатов уже сейчас, заключается в том, что, если бы я решил просить об этом лишь тогда, когда почувствую себя достойным этой чести, я бы не обратился с этой просьбой никогда […] Если моя фамилия известна некоторым из вас, то, быть может, дерзость моя будет встречена благожелательно, и те несколько голосов, которые я чудом получу, явятся для меня великодушным поощрением и призывом к более успешным делам».
Когда на очередном заседании Французской академии Вильмен зачитывал письмо, из которого следовало, что некий Бодлер выставляет свою кандидатуру на одно из освободившихся кресел, академики обменивались удивленными взглядами. Одним он был просто неизвестен, для других его имя сопрягалось с подмоченной репутацией анархиствующего сумасброда, а некоторые даже вспомнили, что года четыре назад он преследовался уголовным судом. С чего это он, имея такое прошлое, возжелал заседать среди них? Уж не очередная ли это провокация с его стороны?
Не отдавая себе отчета в подобном остракизме, Бодлер, как полагается, наносил визиты академикам. |