Изменить размер шрифта - +
Но оказалось, что и целому народу надо было спасать свою голову, и он как человек “великих способностей” стал вождем своего народа. Эта страна, год-два тому назад цветущая и обильная “плодами земными”, а теперь представлявшая дымившуюся руину, этот народ, встречавший его как своего избавителя, наконец, эти речи патриарха, “святого отца”, ясно говорили ему, что дело идет уже вовсе не о спасении собственной головы. Рассказывают, что Хмельницкий в Киеве сильно переменился. То он грустил, постился, лежал по целому часу ниц перед образами и подолгу беседовал с Паисием и другими духовными особами; то вдруг, как бы неудовлетворенный благочестивыми беседами, призывал к себе колдуний и требовал от них, чтобы они своими чарами и заклинаниями раскрыли будущее; то, наконец, бросал тех и других, предавался пьянству в компании со своими испытанными товарищами, слагал “думы” про свои кровавые дела и пел их. В обращении с другими он был также неровен: то доступен и ласков, то горд и суров. Очевидно, в нем шла какая-то внутренняя работа. Он, несомненно, спас свою голову. Король и паны, в том числе даже непримиримый враг Вишневецкий, готовы были забыть все его сокрушительные деяния и осыпать почестями. Но за народом, боровшимся вместе с ним, польская шляхта по-прежнему не хотела признать никакого права на самобытное существование. Что же делать ему? Неужели он пойдет против народа? Паисий благословлял его на новую войну, советовал “кончать ляхов” и образовать самостоятельное, удельное княжество. Паисий отпустил ему все прегрешения и причастил его~ “Как же мне было, – говорит он польским комиссарам, – не послушать такого великого патриарха, головы нашей и гостя дорогого?” Хмельницкий решился продолжать войну за православную веру и за весь русский народ, чтобы “выбить его из лядской неволи”.

Пока польские комиссары, назначенные сеймом для переговоров с казаками, собирались в путь, Хмельницкий успел завязать сношения с татарами, турками, волохами, венграми и с Москвою. По мере того, как надежда быть избранным в польские короли слабела, Алексей Михайлович становился все суровее и суровее к полякам и ласковее к казакам. Раньше он решительно отклонял всякие предложения казаков, указывая на то, что у него с польским королем заключено “вечное докончание”. Теперь же он посылает к Хмельницкому гонца Унковского, который раздает казацкой старшине царское жалованье и говорит, что царь “жалует и милостиво похваляет” казаков, мало того, что царь даже готов принять их под свою высокую руку, “если, даст Бог, вы освободитесь от Польши и Литвы без нарушения мира”. “Да мы и теперь свободны, – отвечал на это Хмельницкий, – целовали мы крест служить верой и правдой королю Владиславу, а теперь в Польше и Литве выбран королем Ян-Казимир и коронован; однако нас Господь от них избавил. Короля мы не выбирали и креста ему не целовали, а они к нам о том не писали и не присылали, а потому мы свободны. Почему же теперь государю не помочь нам?” На такие речи Унковский отвечал только, что гетман говорит их, “не помня к себе царской милости”, как бы не понимая, что дело идет вовсе не о милостях, а о воссоединении разрозненного народа в одно политическое целое. Зато в переговорах с польскими панами московский посол Кунаков начинает явно наступательную политику. Дело начинается, как и обыкновенно бывает в международных сношениях, с мелочных придирок. Почему, говорит Кунаков, в расписании предстоявшей ему аудиенции у примаса и панов-рады не сказано, что про здоровье царя Алексея Михайловича они должны спрашивать стоя? На приеме не должен присутствовать римский легат, продолжает сурово выговаривать московский дьяк. “Даже помыслить непристойно и страшно”, как это паны-рады хотели в благодарственной грамоте московскому царю написать сперва имя своего новоизбранного короля, потом имя арцибискупа гнезненского и всех панов-рады, а потом уже имя московского царя с его полными титулами~ и т.

Быстрый переход