У вас всегда была палка, готовая ударить нас, когда вы сидели и ели, – вот как вы обращались с нами. Разве мы не подохли бы, если бы все шло по-вашему? Почему же вы не глядели вперед, почему вы не подумали о самих себе? Теперь мы уничтожим вас, теперь вы почувствуете, сколько зубов в нашей пасти, мы пожрем вас», – говорили собаки. А горшки тоже заговорили: «Страдания и боль причинили вы нам. Наши рты почернели от сажи, наши лица почернели от сажи; вы постоянно ставили нас на огонь и жгли нас, как будто бы мы не испытывали никаких мучений. Теперь вы почувствуете это, мы сожжем вас», – так сказали горшки, и они били деревянных людей по лицам, а собаки кусали и рвали их. В ужасе и отчаянии угнетатели побежали так быстро, как только могли, чтобы скрыться от своих восставших рабов. Они хотели вскарабкаться на крыши домов, но дома падали и бросали их на землю, они хотели вскарабкаться на вершины деревьев, но деревья стряхивали их прочь с себя; они хотели скрыться в пещерах, но пещеры закрыли от них свои лица. Так погибли жестокие деревянные люди…
– Эту историю я знал еще с детства, мне ее рассказывал мой дед, – пробурчал Шбаламке, когда Ах-Кукум кончил свое повествование, – к чему ты вспоминаешь ее сейчас? Мы говорим совсем о другом!
Ах-Кукум снова тряхнул волосами, повеселевшими глазами в упор посмотрел на Шбаламке.
– А ты не понимаешь? Мы все должны подняться на наших угнетателей, уничтожить их и освободиться! Вот о каком другом пути говорил я!
Лицо Шбаламке постепенно прояснялось, пока на нем не появилось радостное выражение. Он наконец понял смысл рассказанного.
– Правильно, правильно! – возликовал он. – Нападем ночью на них, разобьем и станем свободными! Ты хорошо это придумал, – покровительственно обратился он к Ах-Кукуму, – как это я не вспомнил о такой возможности, странно… что-то мне помешало…
Глаза Ах-Кукума вспыхнули от похвалы, он обернулся к Хун-Ахау.
– А что скажешь ты? Почему ты молчишь?
И здесь товарищи Хун-Ахау впервые столкнулись с теми особенностями его характера, которыми впоследствии не раз восхищались – неистощимым терпением и хладнокровием, несокрушимой волей к победе.
– Что скажу я? – медленно проговорил он сквозь стиснутые зубы. – Я ненавижу их не меньше, а больше, чем вы. Твои родители, Шбаламке, в безопасности, твоих, – Хун-Ахау повернулся к Ах-Кукуму, – как ты говоришь, не было в селении, когда произошло нападение, а мой отец был убит на моих глазах, мать или угнана в плен, или тоже убита, дом сожжен. Я разорвал бы каждого из этих насильников на куски, если бы мог! Но сделать это сейчас нельзя! Сколько нас? – Он обернулся, подсчитывая глазами пленных. – Получается, три безоружных, не умеющих сражаться земледельца – ты, воин, здесь один – на одного вооруженного и опытного убийцу. Если ты даже сумеешь за одну ночь поговорить со всеми пленными и убедить их в необходимости восстания – а это не так-то просто, – то все равно ничего не выйдет. Вы убьете трех или четырех воинов, остальные убьют половину наших, а уцелевших погонят дальше…
– Ты трус, – запальчиво бросил ему Шбаламке и тут же испугался вырвавшихся у него обидных слов.
– Нет, я не трус, – возразил ему спокойно Хун-Ахау, и только появившиеся на скулах желваки показывали его волнение, – но я хочу победы и свободы, а не поражения. Если ты хочешь смерти для себя — бросься на любого воина, он тебя уложит на месте, – это твое дело. Но звать на смерть других, обещая им свободу, когда заранее видишь, что ничего не выйдет, – ни ты, ни я, никто из нас не имеет права!
Ах-Кукум горестно опустил голову. |