Поминальные пирушки длились иногда неделями. Не легко было накормить тысячеголовый род и племя, хотя требования были очень скромны: довольствовались хлебом, мясом, кашей, медом и пивом.
На гроб старого Одолая уже сыпался желтый песок, первую горсть которого бросил старший внук, а болеславцы все еще стояли молча, погруженные в печаль, не зная, что предпринять дальше.
Взгляд отца не объяснил им ничего, в нем им почудился скорее страх, чем радость; в нем было больше ужаса, нежели родительской любви. Они помнили отца, как строгого, безжалостного судью; ослушавшись его, они теперь не знали, что их ожидает.
Когда толпа отхлынула от кладбища и потянулась назад к замку, болеславцы, стоявшие у ворот, опять попятили коней на обочины дороги, а Буривой решился терпеливо выждать, не сжалятся ли над ними и не позовут ли на поминки. Так, стоя на отлете, они искали глазами отца. Наконец, показался Мщуй. Но, угнетенный скорбью и ослабленный давнишнею болезнью, он уже не шел, а два племянника, сыновья брата Яромира, вели его под руки. Голова его свесилась на грудь, а ноги бессознательно шагали. За ним, громко разговаривая, поспешали старейшины племени, а потом нестройная толпа родных и свойственников.
Глазами все смелей, чем раньше, искали болеславцев, но никто не подходил и не смел заговорить. Мщуй, глядя в землю, точно избегал вида сыновей, но вдруг остановился, беспокойно осмотрелся, вздрогнул, взглядом отыскал своих детей и явно колебался, пройти ли мимо или подозвать их…
Напиравшая на него толпа остановилась; произошло смятение и Мщуй, после мгновенного раздумья, стал пробираться к сыновьям. Люди расступились.
Грозно подошел отец к стоявшим; глаза его сверкали гневом, губы бормотали непонятные слова, он ничего не мог сказать, только тянулся к ним руками.
Все шестеро мгновенно соскочили с лошадей и бросились к ногам отца. Старец рыдал и плакал, дал им подойти, но не прикоснулся к ним и не сказал ни слова. Наконец, преодолев и боль, и негодование, воскликнул:
— На суд!
И, показав рукой на замок, повторил:
— На суд как преступившие закон!
А вслед за старцем старейшины также закричали:
— На суд!
Мщуй, боясь поддаться слабости, поспешил к замку. А болеславцы, передав коней холопам, как стояли кучкой, так кучкой и вошли в толпу, возвращавшуюся из костела. Кругом были родные и знакомые, но все их сторонились, как чумных: одни пятились, другие обгоняли, так что вскоре болеславцы остались в одиночестве, как среди чужих, отрезанные от своих пятном преступности.
Молча, окруженные враждебным рокотом толпы, шли они к замку, и путь казался им бесконечно длинным.
На ходу они могли заметить, что обещанный суд тут же собирался. Старшие подзывали друг друга, сговаривались, толпились вокруг Мщуя, а когда сыновья вошли в ворота, то увидели, что отец, вместе с дядями, идет в дедовскую избицу.
Медленно потянулись и они туда же. По пути им не раз встречались знакомые лица, и они пытались здороваться с родными, но те отворачивались. С минуту простояли болеславцы перед избицей, не зная, ждать или входить, когда Яромир поманил их в окно рукой, чтобы вошли.
В пустой избице, где посередине стояли еще неубранными остатки смертного одра, сидели на скамьях, по старшинству, все дядья, а во главе их Мщуй. Облокотившись на свой посох, он даже не поднял глаз, когда вошли сыновья и стали перед ним. Отец молчал, а первый заговорил Яромир:
— Как смели вы сюда явиться? — закричал он. — С тем и якшайтесь, ради кого ослушались отца и деда, с ним и погибайте! Что вам здесь делать? Вы для нас чужие!
Буривой выслушал грозный окрик дяди, поразмыслил и вынул из-за пазухи пергамент.
— Короля Болеслава нет в живых, — сказал он, — король умер на покаянии в монастыре. А церковное проклятие с нас сняли, когда мы, по приказанию князя Владислава Германа, привезли к нему вдову и Мешко, сына Болеславова. |