Изменить размер шрифта - +
Там, успев назвать его про себя: «плечо Госпожи Мамы», он и потерял сознание или, может быть, уснул.

Очнувшись, он услышал собственный голос, произнёсший легко, чуть насмешливо: «Откуда вы взялись, Госпожа Мама?»

Ответа не было, но сладостный вкус апельсиновой дольки, скользнувшей ему в рот, принёс чувство возвращения, присутствия той, кого он искал. Он знал, что она склоняется над ним в той покорной позе, от которой гнулся её стан и затекала спина.

Тут же обессилев, он умолк. Но его уже осаждали тысячи забот, и он преодолел слабость, чтобы выяснить самое неотложное: «Госпожа Мама, вы сменили мне пижаму, когда я спал? Вчера вечером я лёг в голубой, а эта розовая…»

– Мадам, это что-то невероятное! Он помнит, что был в голубой пижаме в первую ночь, когда…

Он оставил без внимания конец фразы, произнесённой толстым тёплым голосом, и отдался на волю рук, стягивавших с него влажную одежду. Рук, таких же ловких, как волны, на которых он качался, невесомый, беззаботный…

– Он весь вспотел… Закутайте его в большой халат, Мандора, целиком, с руками.

– Отопление хорошо работает, мадам, не беспокойтесь. И я только что положила грелку. Надо же, весь мокрый…

«Знали бы они, откуда я вернулся… Будешь тут, пожалуй, мокрый… – думал Жан. – Хочется почесать ноги, или пусть стряхнут этих муравьев…»

– Госпожа Мама…

Он уловил, как бдительно замерли звуки и движения, что и было ответом насторожённой Госпожи Мамы.

– Пожалуйста, если можно… почешите мне ноги, а то эти муравьи…

Из глубины безмолвия кто-то прошептал со странной почтительностью:

– Ему чудятся муравьи… Он сказал «муравьи»…

Он попытался пожать плечами, спелёнутыми слишком большим халатом. Ну да, он сказал «муравьи». Что такого удивительного в том, что он сказал «Рики» и «муравьи»? Грёза несла его, утратившего вес, к границе яви и сна; вернуло его прикосновение ткани. Сквозь ресницы он узнал ненавистный рукав, совсем близко, синие полоски, мелкие шерстинки, и злость придала ему сил. Он отказывался смотреть, но раздавшийся голос разомкнул ему веки, голос, проговоривший: «Ну, мой юный друг…»

«Я не хочу его, не хочу!.. – закричал про себя Жан. – Он, его рукав, его мойюныйдруг, его маленькие глазки – ненавижу, не хочу!» Он изнемогал и задыхался от негодования.

– Ну-ка, ну-ка… Что там у него? В самом деле, движение… Вот… и вот…

На голову Жана легла ладонь. Не имея возможности сопротивляться, он открыл глаза в надежде взглядом испепелить врага. Но обнаружил только сидящего у изголовья на стуле Госпожи Мамы славного, довольно грузного, довольно лысого человека, глаза которого, поймав его взгляд, увлажнились.

– Мальчик мой, мальчик… Вы правда чувствуете в ногах мурашки? Правда? Чудесно, чудесно… Не хотите ли полстаканчика лимонада? Ложечку лимонного шербета? Глоточек молока?

Рука Жана не противилась толстым, очень ласковым пальцам тёплой ладони. Он что-то смущённо пробормотал, сам не разбирая, то ли он извиняется, то ли принимает шербет, питьё, молоко… Бледно-серыми от слабости глазами, обведёнными тенью, под тёмными бровями, он здоровался с маленькими, весёлой голубизны глазками, моргающими, влажными, добрыми…

Дальше новое время распалось на череду бессвязных моментов, сна – глухого, то долгого, то краткого, – отчётливых пробуждений и смутных содроганий. Славный доктор растворился в празднестве шумов – кха-кхам, кха-кхам, в толстом довольном кашле, в «Мадам, в добрый час! Теперь мы вне опасности», – шумов таких весёлых, что Жан, если б не расслабляющая беспечность, спросил бы, что за радость приключилась в доме.

Быстрый переход