Изменить размер шрифта - +
Но при этом все валят на домового и лешего. Как же у них домовые с церковью в голове укладываются? Да еще бабка-шептунья. Я даже знаю, где они ее найдут. От нашей деревни туда, вдоль реки, километров пять, большое такое село. Гостешево. Там была когда-то церковь. Огромная, с высоченной колокольней, с широким основательным куполом. Умели люди жить. И принадлежало это все княгине Дашковой. Той самой, что подругой Екатерине Великой была. Ее сюда, бедную, сослали, в село Троицкое. Она все чинно сделала – усадьбу забабахала, театр, мельницу и церковь. Все это потом развалилось. Церкви тоже позакрывались. У нас вот в Троицком восстановили. Потому что в той церкви княгиню и похоронили. Могилу нашли, новую табличку повесили, а заодно и церковь отреставрировали. А в Гостешево не восстанавливали долго. Она до сих пор стоит – стены обтерханные, на крыше растет рябинка. Алые ягоды полыхают на фоне проржавевшей маковки. Внутри я там не была – на двери замок. Наверное, служба какая-то там проходит. Есть даже община и активисты. Эти активисты поставили стенд, а на нем разные исторические справки вывешивают. Оказывается, в восемнадцатом веке в селе Гостешево было 78 дворов, в которых жили 341 мужская душа и 364 женские. Семьсот человек, по десять на дом. Круто. В нашей деревне летом и ста человек не наберется, а зимой тут с десяток остается, хотя домов штук сто-то есть.

Значит, в церковь меня поведут в Троицкую, а к бабке – в Гостешево. Есть там такая баба-яга, в крайнем доме живет, на отшибе. Там все как в сказке будет. Дом в землю врос, баба-яга на печи сидит, нос к губе загибается, мхом покрылась…

– Нашла? – крикнули из темноты.

Мы уже поднялись по пригорку от реки к крайним домам.

– Нашла, нашла, – обрадовалась бабушка и зашагала быстрее навстречу бабе Шуре. Прямо облаву они на меня тут устроили. Блокпосты выставили. – Где же ей еще быть? На затоне сидела. Прямо ей там медом намазано.

– Говорю я тебе – сглазили девку, – проворчала баба Шура. И еще посмотрела так недобро. Платок белый, а взгляд черный. – По-другому никак. Лидка и сглазила. Она как зыркнет – трава гнется, не то что человек. Глаз у нее недобрый, с искрой.

– Да какой с искрой? Темный у нее глаз. Смотреть внимательней надо.

– Да я смотрела – светлый, с искрой. Она ж цыганка. Яшка ее дедом был. Тот, что у реки жил. Изба-то развалилась.

Ну и так далее. Баба Шура с моей бабкой могут часами выяснять, какой глаз у Лидки. Тут этих бабок осталось три с половиной калеки, а они все в глаза друг другу смотрят. Ну и конечно, разные гадости друг на друга говорят. Чем им только эта Лидка не угодила? Они чуть что – сразу на нее валят. Дождь идет – Лидка виновата. Дождь не идет – тоже Лидка. Хлеба не привезли – опять же ее работа. Даже мороз зимой, подозреваю, – ее колдовские наветы. А эта Лидка и из дома-то почти не выходит. Только до магазина время от времени доползает. Тут-то начинают с ней все дружно ругаться. Потому что Лидка всегда всем недовольна. И вывести ее из себя очень легко. Но эти обвинения и ругань ничем не заканчиваются. Никто не идет жечь убежище ведьмы или звать попа, чтобы он ее дом проклял. Так что пускай они считают, что меня прокляла Лидка. Если им от этого легче станет.

Стало уже совсем темно. Вдалеке у поля желтым пятном горел одинокий фонарь. И тут я услышала… виолончель. Реально. Занудно так. Кто-то схватил несчастный инструмент и начал пилить. Я фильм как раз недавно смотрела про одну виолончелистку. Дю Пре. Ей пятнадцать лет было, когда она выступать начала. Круто играла. Ей даже инструмент Страдивари доверили. А потом бац! – болезнь смертельная. Что-то с мозгом. Инструмент из рук валится, ноты рассыпаются, ничего не помнит. А инструмент ценный, вот его и отобрали. Она в слезы, в сопли – и в тридцать лет померла. А играла она вот так же – быстро-быстро и очень печально.

Быстрый переход