Изменить размер шрифта - +
Это была реальная настоящая мёртвая большая собака, похожая на волка. Есть такая порода собак – волкодав. Я хотела её потрогать и потрогала, – выходит из себя пациентка.

Психоаналитик нервно перебирает руками.

– Э-э-э… Скажите, вам никогда не хотелось мучить кошек?

– Нет, нет и нет!!! Мне никогда не хотелось никого мучить! Ни кошек, ни собак, ни людей! Я не отрывала крылья мухам и не занималась онанизмом, представляя себе трахающихся кроликов, папу с мамой в спальне а-ля садо-мазо и дедушкин портрет с полковничьими погонами, откуда-то взявшимися на плечах у доктора отнюдь не военных наук, работающего над, как это называлось, мирным атомом в каждом хлеву. И никогда в последующем у меня не было сексуальных фантазий на тему больших собак, маленьких толстых болезненных мальчиков и красивых бронзовых, тронутых патиной старушек. Я просто в конкретный момент моего длинно прожитого короткого времени хотела потрогать конкретную мёртвую застреленную соседскую крупную, чёрную, не злую и не добрую собаку породы волкодав по кличке Дик. И если получится, то и перестелить ей гэдээровский плед, как собаке. Как достойной Большой Собаке. И у меня получилось! – Пациентка ловко вскакивает с кресла, показывает психоаналитику неприличный жест и, хлопнув дверью, уносится прочь.

 

– Пошли.

Старик Пустобрех машет руками и охает:

– Андрей Палыч, старый ты дурак, хоть и весь уважаемый учёный. Пятилетнюю девчонку на труп собаки поведёшь смотреть?

– Заткнись, – коротко кидает дед.

– Дедушка, возьми из моей комнаты плед, который ты купил мне в магазине гэдээр, – просит Поля.

Деда нет минуты три.

Он выходит с пледом, и они идут к Бусиной калитке.

На веранде старик Пустобрех наливает себе стакан самогона.

Поля не слышит, что дед говорит Бусе. Но Буся согласно кивает головой и уходит в ночь сада. Лишь белые пятна бинтов пунктиром прочерчивают путь её ног.

То, что лежит на цепи в обширном угловом летнем владении пса, мало походит на Дика. Не та шерсть. Закрытые не для сна глаза. Он не чуток и впервые не деланно равнодушен. Его нет. Даже в плюшевой игрушке больше смысла, чем в том, что лежит, неловко закинувшись на бок. Дик никогда не был так неподвижен. Непластичен. Не жив.

 

Но Поля все равно гладит «оболочку» Дика маленьким грязным детским пальчиком по заветной собачьей полоске – между глаз и по носу. На пальце остаётся красный липкий след. Она машинально слизывает его.

– Солёное.

– А какое же ещё? Жизнь – солёная субстанция. Соли – они основания. Основы. «Десерт» гниения, разложения – кисло-сладок. «Суп» живущего, живого – солон. Как пот. Как слёзы. Как кровь. Как море… Держи плед. Сейчас я его подниму, и ты ему перестелешь. Буся сказала, что похоронит его в твоём пледе. В саду. Сама.

 

– Дедушка, ты плачешь? Как Буся? Для тебя я тоже невидимка? Нужно плакать? Если по-честному, я сейчас не хочу. Мне вдруг не больно, как будто кто-то полил внутрь меня, туда, где болело, – она тыкает пальчиком куда-то в диафрагму, – чего-то небольного.

– Нет, детка, ты не невидимка. Ты – видимка. Ты видишь то, на что другие только смотрят, – говорит дедушка. – И я плачу не по Дику. Я плачу по неспособности любить всех, кого должен любить.

– А разве любить должны?

– Нет, Полюшка. Не должны. Оттого я и плачу. Идём домой.

– Идём, дедушка. – И Поля ещё раз поправляет плед на укутанном, как младенец, трупе Дика.

– Мне кажется, что ему уютно и тепло, – говорит она старой вишне во вкусных подтёках смолы, под которой сухим немым воем сдавливает себе гортань до хрипа, похожего на агонию, Буся.

Быстрый переход