Каждый мой успех в колледже превращался мною в своеобразный рыцарский трофей, добытый для нее.
Он кивком поманил официанта, и я изрядно занервничал. Хоть дядя и казался несколько протрезвевшим с тех пор, как я пришел, теперь он усиленно восполнял упущенное, и я понимал, что окажусь в щекотливом положении, если в результате он напьется в стельку.
— А потом, — дядя сделал несколько глотков, — мы встречались урывками, бранились, целовались и бранились снова. Мы были на равных, никто не брал верх. Она увлекалась мной так же неистово, как я восхищался ею. Мы оба были страшно ревнивы, но поводов для ревности у нас почти не было. У каждого из нас бывали эпизодические интрижки на стороне, но то была всего лишь передышка в разлуке. Я и не заметил, как мой идеализм потихоньку шел на убыль, или перерастал в любовь — в самую нежную ипостась любви. — Его лицо напряглось. — Это не сентиментальные сопли.
Я кивнул, и он продолжил:
— Ну, мы порвали в течение двух часов, и слабину дал я… На старшем курсе я поехал в Нью-Йорк — на танцы в ее школу. И там оказался парень из другого колледжа, к которому я сильно приревновал, и не без оснований. Мы перемолвились с ней об этом в двух словах, и получасом позже я вышел на улицу в пальто и шляпе, бросив на прощание, что, дескать, все кончено. Но было еще не все потеряно. Если бы я в ту ночь сразу вернулся к себе в колледж, или пошел бы и где-нибудь напился, или выкинул какой-нибудь безумный или возмутительный финт — мы бы не расстались, она написала бы мне уже на следующий день. Но вышло иначе. Я шел вдоль по Пятой авеню и упивался своим несчастьем. Она была, как никогда, прекрасна в тот вечер, и я любил ее так сильно, как никогда в жизни не любил. Я довел себя до крайней степени эмоционального возбуждения и потерял голову, а потом — ах, дурак я несчастный, которым я был, есть и всегда буду, — я вернулся! Вернулся! Мне ли было не знать — и ее, и себя. Ведь в здравом уме я мог в подробностях описать любому, даже себе, что мне следовало бы сделать, но мое воспаленное воображение велело мне вернуться, притащило меня назад. Одно полушарие мозга гнало меня в какой-нибудь бар — в Уильямсон или на Манхэттен. Но другое полушарие привело меня к школе. В шестнадцать минут одиннадцатого я переступил порог. И в тот же миг моя жизнь кончилась… Нетрудно представить, что было дальше. Мое возвращение ее разозлило, у нее не было времени одуматься, и, едва завидев, что я вернулся, она немедленно решила меня наказать. Я заглотил крючок вместе с наживкой и на время потерял самообладание, терпение, равновесие, утратил остатки индивидуальности и привлекательности. Я слонялся по залу как безумец, пытаясь заговорить с ней, и когда мне это удалось, то довершил черное дело. Я просил, я умолял, я почти рыдал. И с этой минуты я был ей больше не нужен. В два часа ночи я покинул школу, разбитый наголову… Что потом? Один сплошной кошмар. Письма, полные отчаяния, дикие, умоляющие письма. Долгие периоды молчаливого ожидания, полного несбыточных надежд, что ей не все равно. Слухи о том, что у нее романы с другими. Поначалу меня ранило то, что окружающие все еще связывали ее имя с моим, интересовались у меня новостями о ней, но потом, когда наконец стало известно, что она меня бросила, меня перестали спрашивать о ней, но сообщали мне новости о ней — бросали, как бросают собаке объедки со стола… Я больше не властвовал над собственным творением, ведь она была лишь тем, что я в ней прочитывал, тем, чем я сам ее наделял. Вот и все… — внезапно оборвал он и встал, покачиваясь, и голос его вознесся над пустыми столиками. — Я прочел историю под другим углом, после того как узнал о Клеопатре, Мессалине и госпоже Монтеспан.[117] — С этими словами он направился к дверям. |