Изменить размер шрифта - +
Она ожидала, что ее, свою дочь, он объявит потомком по единственной линии, единственной наследницей семейства, в котором имелись свои папы.

 

Эмили-Габриель вернулась в свою комнату, глубоко вздохнула и взгромоздилась на стул. Выставив правую ногу чуть вперед, касаясь ею каблука левой ногой, слегка отставленной в сторону, она выпрямилась, вскинула подбородок и решительным, но изящным жестом разорвала то, что успела уже написать. Историю своего семейства она решила начать с рассуждений о благородстве и родовитости, увязав упоминание о папах с рождением собственного отца, которого как раз ждали к ужину. Уж он-то сможет объяснить ей все. Начала она так: «Дом де С., один из самых Именитых Домов Европы и всего Мира, состоит в родстве со всеми Домами Монархов всей Земли…», но перо разорвало бумагу и разбрызгало чернила на заглавные буквы, которыми она украсила все самые важные в ее представлении слова: «Дом», «Именитый», «Монархи» и, самое главное, «Земля», это слово ей особенно хотелось облагородить огромной З, чтобы никому не пришло в голову, что оно может означать также пыль на дороге.

Это уже слишком! — вскричала она. Она отломила кончик пера, соскоблила лишнее, расщепила его, затем сплющила и бросила на пол, стала топтать, пока оно, черное от чернил, не превратилось в грязное перышко, каких тысячи валяются на птичьем дворе. Это уже слишком, слишком! — вопила она, более не сдерживая своей ярости, и швырнула чернильницей в стену. Слишком! Ее письменные принадлежности никуда не годились, ей приходилось самой искать в неразборчивых рукописях то, что Исповедник Герцогини должен был бы вывести ей изысканной орлеанской вязью, самым благородным из всех видов почерка. Она, как и ее тетка София-Виктория, Аббатиса де С., была достойна того, чтобы следом за нею ходил Панегирист, беспрестанно вознося ей хвалу и записывая каждое слово.

Здесь же ей приходилось жить среди дикарей и идиотов, которые предавались мечтаниям, вышивали, жестикулировали. А она сгорала от нетерпения познавать, спрашивать, учиться. Ей хотелось говорить и слышать в ответ нормальные слова, а не бестолковое мычание Демуазель де Пари, всех этих компаньонок, для которых диалог — это обмен жестами глухонемых. Ей так не хватало серьезных споров, живых бесед, изысканных словесных хитросплетений. Она чувствовала, как иссушается ее ум, в то время как душа стремительно рождается на свет. Она предчувствовала уже, что, если произойдет подмена первого второй, все может закончиться, как у Герцогини, молитвами без песнопений и вышиванием без иглы.

Она разразилась рыданиями. Кормилица, что наблюдала за ней из отдаленного угла комнаты, поднялась и, закрыв руками лицо, подставила себя под удары. С давних пор гневные вспышки Эмили-Габриель стихали, задохнувшись на этой мягкой груди, запутавшись в многослойных шейных платках, сдавленные большими руками. Она судорожно дергалась, вслепую пинала ногами, но уютное тепло, родной запах заставляли ее закрыть глаза, словно от удовольствия, которого жаждало тело маленькой девочки. Когда она ослабела, Кормилица разжала объятия. Добрая женщина вытирала ей щеки, целовала глаза, брала на колени и укачивала. На верху блаженства Эмили-Габриель прищелкивала языком. Кормилица наклонила лицо, и Эмили-Габриель потянулась к ее рту и, разъединив его, стала сосать нижнюю губу, которая за семь лет стала кроваво-красной и отвислой, словно третий истерзанный сосок.

Но сегодня, в день рождения, Эмили-Габриель не хотела больше сосать, а еще она не хотела, чтобы ее держали на руках, ласкали, тискали. Она потребовала, чтобы Кормилица отняла руки от лица, подошла к ней и встала на колени с поднятыми руками, она стала наносить ей удары кулаками и ногами. Но удары эти причиняли так мало боли, что ей пришлось пустить в ход ногти и зубы, чтобы царапать глаза и кусаться. Древний инстинкт самосохранения не давал Кормилице открыть лицо, она защищала его руками, и это малодушие заставило Эмили-Габриель схватить кочергу, краснеющую у камина, и молотить ею жирное тело.

Быстрый переход