Изменить размер шрифта - +
 — Пластиковые утята, с которыми плещутся в ванне? Это что, стыдно?

— У некоторых уток есть грудь, женская грудь. А у этой вообще красные соски. По мне, так это скорее сирены, чем утки.

— Вы что, слышите их пение, раз так говорите? — отвечал я.

— А это даже не сирены, это вообще пластиковые голые бабы.

— Так что, нельзя помещать в ванну голых женщин?

— Нет.

— А вы сами как моетесь?

— Наглец! Неудачник! Проходимец!

Задыхаясь от ярости, она удалилась. Но поднятый ею скандал, похоже, притянул зевак, я открыл для себя преимущества скандальной рекламы, так как следующий час торговля шла очень бойко.

Поэтому я не заметил приближения полицейских, которых в отместку наслала на меня злобная разъяренная старуха.

Их руки опустились мне на плечи, прежде чем я успел что-либо предпринять.

— У тебя есть лицензия на уличную торговлю?

— Э-э…

— Кто дает тебе товар? Кто твой поставщик? У тебя есть накладные?

Эти вопросы попахивали исправительным учреждением, где мне придется закончить свои дни, если я немедленно не сымпровизирую какой-нибудь трюк.

С перекошенным от боли лицом я принялся завывать:

— Ай!

Заслышав мои вопли, они малость ослабили хватку.

Я завопил пуще:

— Ай! Вы давите там, куда вчера мне врезал отец.

Они машинально выпустили меня, вдруг убоявшись связываться с жертвой побоев.

Я не мешкая припустил прочь со всех ног, бросив товар.

Я бегал по городу целый час, пересек несколько кварталов, чтобы уж наверняка не столкнуться с ними, остановился, когда у меня перехватило дыхание, — с пылающими висками, глазами, вылезшими из орбит. Я и понятия не имел, где оказался.

Спрятавшись за мусорными баками на задворках какой-то пиццерии, я совершил непозволительный поступок. Чтобы не так остро ощущать свое одиночество, я открыл рюкзак, единственное, что у меня осталось, потом уселся на асфальт скрестив ноги и достал из-под грязного белья материнские письма, те самые, что отказывался вскрывать на протяжении месяцев.

Я их распечатал.

Что могла мне сказать мать, от которой я сбежал без всяких объяснений, бросив ее однажды утром в отдаленном предместье, оставив ей лишь фальшивый адрес в Токио?

Да и как могла она, не знавшая грамоты, написать мне?! Выгнанная еще в детстве из школы, не знакомая с каллиграфией, не умевшая ни читать, ни излагать письменно свои мысли, к кому она могла обратиться за помощью? К какой-нибудь соседке? Или к незнакомому человеку? Получается, что до меня кто-то уже слышал ее послания. Это одна из причин, чтобы по-прежнему игнорировать их… Мать всегда говорила прежде с другими, а уж затем со мной, всегда обращала внимание на других, обделяя меня. Да, относительно нее я всегда был убежден лишь в одном: обо мне она думала в последнюю очередь.

Что же это были за послания?

В первом конверте был чистый лист. Я вертел его перед глазами, то поднося ближе, то отстраняя; затем, разглядывая его на свет, я обнаружил круглое пятно, смягчавшее фактуру бумаги, оттенявшее ее цвет. Я понял, что это была слеза: мать оплакивала мой уход.

Во втором листка не было. В углу конверта, в складке, затерялся клочок бледно-желтой пряжи, ниточка пушистого нежного мохера, — из него она вязала мне в детстве одежки. Это означало: обнимаю тебя.

В третьем не было ничего. Я долго тряс конверт, стремясь отыскать ускользающую деталь. Наконец, разорвав конверт, обнаружил с внутренней стороны красный отпечаток губ, прошептавших: «Целую тебя».

С четвертым письмом оказалось просто: в него был вложен серый камешек, треугольная округлая галька, пересылка обошлась дорого, о чем свидетельствовало обилие штемпелей. Мать признавалась мне: «На сердце у меня тяжело».

Быстрый переход