Изменить размер шрифта - +
В это время его маленькая сестра Лидия болела крупозным воспалением легких, – он добавил треволнений родителям, и так едва не сошедшим с ума от страха за младшую дочь, – но вовремя вернулся, хотя и изрядно помятый. Он попал под нагайки казачьего патруля – этот эпизод описан потом и в «Трех главах из повести», и в «Докторе Живаго». Не сказать, чтобы Пастернак остро почувствовал тогда несправедливость полицейского государства, как было принято в советских учебниках; скорее, он впервые ощутил общность с бегущей толпой. Он не успел даже испугаться, даром что патруль притиснул бегущих к решетке почтамта и начал стегать по кому ни попадя нагайкой (Пастернака спасла фуражка). Вернулся он радостный и возбужденный, и это тоже характеризует его весьма ярко: уже тогда ему присуще было представление о грозе и катастрофе как нормальном фоне жизни.

Октябрьские беспорядки перешли в Декабрьское восстание, о котором Леонид Пастернак оставил подробные и довольно панические записи. Вскоре семье стало невмоготу в охваченной беспорядками Москве, и в последних числах декабря Пастернаки собрались в Берлин. Это был первый Берлин в жизни Бориса – и первая большая заграница. В Германии они оставались до 11 августа 1906 года.

Борис усиленно занимался теорией композиции под руководством любимого танеевского ученика Юлия Энгеля. Энгель находил у него большой талант. В Пастернаке той поры – как, впрочем, и во все последующие годы – поражает сочетание редкого душевного здоровья во всем, что касалось отношений с людьми, и самых причудливых самомучительств, когда дело доходит до его собственной духовной жизни. Пастернак-музыкант не состоялся по единственной причине, которая была бы смешна здравомыслящему человеку – но по меркам пастернаковской семьи, где гигантское значение придавалось взятым на себя обязательствам и добровольным веригам, в его идее не было ничего необычного. Эта идея была – отсутствие абсолютного слуха; Пастернак видел в этом Божественное указание на то, что музыка все-таки не должна стать его главным делом. Абсолютный слух – то есть способность узнать произвольно взятую ноту – настройщику нужнее, чем композитору. Розалия Исидоровна обладала этой чудесной способностью, а Скрябин – нет. Композитору он не более необходим, чем писателю – грамотность. Но у Пастернака немедленно появилась мания: он стал расспрашивать всех о том, совместимо ли с композиторством отсутствие абсолютного слуха и можно ли его развить упражнениями. О том, насколько серьезно он к этому относился, свидетельствует его переписка с физиологом А. Самойловым. Самойлов был дачным соседом в Райках, где дети Пастернаков жили на попечении бабушки с отцовской стороны летом 1907 года, пока родители были в Лондоне. Физиолог доказывал (на основании экспериментальных данных и многолетних наблюдений), что композитор без абсолютного слуха ущербен. Пастернак в письме пытался возражать, приводя список гениев, абсолютного слуха не имевших, но тут же сам себя опровергал, говоря, что у Чайковского слух был превосходным, а у Рахманинова феноменальным. «Во всей этой истории со слухом бездна комизма – только не по вечерам». В конце концов Пастернак от музыки отказался. В переписке его с Самойловым обращает на себя внимание чудесная проговорка: «А теперь, возможно, что я свободен. Я даю уроки, готовлюсь к экзамену, у меня мало времени, и оттого я свободен, Вы меня понимаете».

Нечто подобное спустя двадцать три года говорил он Мандельштаму: «Вам нужна свобода, а мне – несвобода». Еще через четыре года, в статье «Новое совершеннолетье», посвященной публикации новой советской конституции, он будет доказывать, что несвобода – то есть предельная загруженность – как раз и есть оптимальное состояние для художника: так яблоня, отягощенная плодами, свободна плодоносить. Уже в девятнадцать лет свобода была для него мыслима только «в безумном превышении своих сил» – безделья он не выносил и считал его самым антитворческим занятием.

Быстрый переход