Изменить размер шрифта - +
Сосредоточенность его от рассеянности: Луизхен однажды поймала его в подъезде — он вышел без брюк.

На фортепиано он играл с Щиглевым; самоучкой научился игре на виолончели; ночами просиживал над биологией Вюрца, а когда наступала весна, сдавал и сдавал экзамены (экстерном, мать не допускала его в классы). И все это был уже не детский, но все тот же крепкий рай, душивший его радостью: кругом было счастье — и шлянье куда-то к щиглевским родственникам на квартет (виолончель в байковом мешке за спиной, Миша шагает рядом, под мышкой — скрипка в газетной бумаге), и слова учителей о будущем его, об университете, об академии («Вам, Бородин, все открыто. Таких, как вы да Менделеев, в России немного») — в 14, в 15 лет. В 16 — мать записывает его «купцом третьей гильдии» и он поступает в академию, но одолевают концерты, опера, и не хватает долгой петербургской зимы, когда он в длинной, ловко сшитой шинели, с обожженными кислотой пальцами, непременно забыв что-нибудь по туалетной части, спешит куда-то, в буран, на лекцию профессора Зинина, — а в мыслях уже поет «соло для флейты».

— Бородин, поменьше занимайтесь романсами, — скрипит Зинин, — вас ожидают большие труды по алкалоидам, а вы все выводите ваши нотки. За двумя зайцами погонишься…

Это правда, правда! — твердил он себе, но невозможно пропустить премьеру новой оперы Серова (событие!), немыслимо не пойти на щиглевский очередной квартет, на концерт приезжей знаменитости, нельзя не проиграть еще и еще раз увертюру «Руслана».

Теперь не только весь дом, но и сам он «провонял»; от него несло просто-напросто анатомическим театром. Вольнослушателем — ему было всего шестнадцать лет — он поступил в медицинскую академию. Еще рано было решаться: на медицину или на химию? Жизнь катилась, несла его. Что такое было время, он не сознавал, ему всегда его было достаточно, никто никогда не видел его спешащим, а успевал он лучше и больше всех. Время текло, увлекало куда-то — в молодость, к новым людям и книгам. Иногда оно вдруг останавливалось: сели, например, за бетховенские квартеты как-то вечером (он — на виолончели, Щиглев — альт и еще два приятеля), сели в 8, а опомнились к вечеру следующего дня: что-то иногда брали пожевать с тарелок в столовой, запивали теплым пивом, остывшим чаем. А с календаря слетел листик — и что за это время случилось в лаборатории, о том лучше было не думать!

Как змеиная шкура слезало с него детство. Из женского окружения уходил он к мужчинам-товарищам, к студентам. Он был на редкость и удивление здоров, он был хорош собой, высок, с чуть-чуть сонливым и высокомерным выражением правильного лица. Женщины не беспокоили его, мать заблаговременно наняла по своему вкусу молодую горничную, Анну Тимофеевну; она была в доме, под боком, и ему незачем было искать бурь сердца.

Так наступала его юность, и уже, конечно, не было на свете человека счастливее его. Если кто-нибудь когда-нибудь намекал ему, что знает что-то о темном его происхождении, он не обижался, а ясно и просто объяснял все, как было. Если кто-нибудь в чем-нибудь (что бывало редко) опережал его — он радовался от всего большого и живущего полнотой сердца за соперника. Его тянуло к знанию, к искусству, его влекло к цельной жизни, которой он был частью, — цельной и прекрасной; некоторые товарищи, увлеченные модными романами, читатели Достоевского и Некрасова, с недоуменным восхищением и страхом всматривались в него.

А он вспоминал порой тот вечер, те сумерки, когда он слышал шепот прислуги о том, что «тетушка» могла его «скинуть». «И я мог не быть? — спрашивал он себя. — Так же звучали бы Гайдн и Мендельсон в мире; так же цвели бы эти розы в саду; так же весной ломалась бы и билась в льдинах Нева возле академии, под мостом, а я мог не быть?.

Быстрый переход