Старик долго молчал, бесшумно шевеля острыми, бледными, выцветшими губами, едва различимыми в нимбе седых усов и бороды, а потом совершенно внезапно оглушительно завопил: "Уморю голодом, потоплю кровию и сокрушу демонов!" Заморгал глазами с выступившими на них от сильнейшего крика слезами и исчез.
К утру следующего дня от Провиантских складов осталось лишь пепелище, а Тамара Вениаминова все продолжала стоять у окна и наблюдать за исчезновением ночи с ее красными сполохами пожара, за прибавлением дня с его бутылочно-бирюзовым цветом, за выходящим из ворот дома напротив старьевщиком в коротком, проросшем на локтях грязной ватой полушубке.
Кричали: "Иван, праведный Иван, забери у нас вещи, потому что их некому носить, ведь все отошли ко Господу - папа, мама, бабушка, младший брат, прислуга". Уснули навсегда.
Вот вечность.
Авель спал в коридоре у двери черного хода, а мать с сестрой - в комнате.
В комнате было два окна.
Выгоревший пустырь.
Сестры спали обнявшись, потому что было холодно, и они согревали друг друга.
Дышали паром.
Сестры почти не говорили слов - они превращались во внимание и слух.
Мать любила и почитала свою старшую сестру.
Во сне сестра скрежетала зубами и стонала, потому что ей снился голод.
Этот город имеет такие страшные, зубчатые очертания - крыши, карнизы, трубы с выходящим из них прозрачным парафиновым дымом, дыханием.
Что такое дыхание? Вероятно, дыры, ямы, оскал гнилых, пропахших табаком и горьким чаем, потраченных цингой зубов.
Порой сестра даже оказывалась на полу в совершенно мокрой от пота ночной рубашке, которая прилипала к ее ввалившемуся животу.
Авель просыпался от грохота упавшего на пол тела.
Слышал шепот, как молитву, но не смел открыть дверь в комнату.
Мать брала в свои ладони голову сестры и вытирала ее полотенцем.
Они затихали и так проводили в молчании много часов.
Авелю казалось, что в его голове идут часы, и они действительно шли, потому что каждый вечер перед сном сестра матери заводила их при помощи щипцов для сахара.
Наступало раннее утро.
Тамаре всегда снился один и тот же сон, от которого она не могла избавиться вот уже несколько лет. Могло показаться, что она угасает от переживания одного и того же кошмара, имеющего, как известно, тысячи оттенков цвета, легион голосов-звуков, преизобилие личин, но всегда только одно, неотвратимое разрешение - завершение трапезы!
Трапеза совершается в трапезной.
Ей снилось, будто она идет по пустому, выстуженному блокадной зимой городу. Замучил сильнейший насморк, и поэтому приходится дышать, широко раскрыв рот, а с жестяных козырьков надвратных каменных кивотов в рот падает мокрый тяжелый снег. Снег скрипит на зубах, так бывает во время песчаной бури, и быстро тает в гортани. Сестра скользит по уходящим за горизонт гранитным парапетам, не разбирая пути,- линии, проходные дворы, сорванные с петель двери парадных, заклеенные желтой газетной бумагой окна, кусты,- все погружено в густую непроницаемую темноту. Вдруг она слышит за спиной быстро приближающиеся шаги. Оглядывается...
Ей часто говорили о случаях бешенства и людоедства среди больных клаустрофобией - манией замкнутого пространства - сошедших с ума от стука метронома людей. От стука в голову, в голову!.. Людей, наверное, целую жизнь проведших у сооруженной из железной бочки плиты или печки-перекалки, тупо смотрящих на остывающие угли, на изъеденные, ободранные в поисках сладкого обойного клея стены своих пустых, нетопленых квартир.
- Дура, дура, набитая говном дура! Зачем ты тогда оглянулась назад, зачем ты стала кричать, звать на помощь? Ведь все равно никто не услышал бы тебя, потому что твой надтреснутый от ужаса, от животного ужаса голос глухо гудел внутри надетого на голову колокола без языка. Ты потеряла слишком много сил, и упала, и стала совсем беззащитна. |