Амбре тухлой капусты и маринованного чеснока из столовой. Палаты с матрасами, на которых умерло уже не одно поколение страждущих: постельное белье меняют исправно, хотя трупяные запахи витают почти прежние. Ванна, куда смываются бациллы инфлюэнцы, чахотки, сухотки спинного мозга и синегнойной палочки. Про нужник я уж и не говорю, мне он без надобности, что радует несказанно.
…Всё ненавижу.
Врачи полагают, что за стенами госпиталя меня так и стерегут мои бывшие соратники, страстно жаждущие расправиться с ренегатом. Сами стены, по всей видимости, защищены тем, что какой-то поп окропил их веничком, смоченным в святой воде. Чушь: просто некому стало меня терроризировать (кошмарное новое словцо). Также медики искренне думают, что оказывают мне благодеяние. Ну да, такое, что впору решиться наконец и сдохнуть. Это куда проще, чем пишут в книжках: огонь охватывает так быстро, что боли и почувствовать не успеешь, а медицинского спирта здесь достанет для всех нужд. Можно бы и внутрь принять, как делают здешние первопоселенцы, но будет слишком похоже на самоистязание.
Что же мне мешает, наконец, осуществить это?
Уже после полуночи, завершив урочные дела, иду в обход. Ночные сестры это знают, знают и зачем — и обращают на меня внимание не более, чем на докучливого замкового призрака. Даже взора сонного не поднимают.
Я слушаю пациентов. Своим провидческим талантом я похож на описанного в бесплатной газетке «Мой район» больничного кота, что завел привычку ложиться на ноги умирающим. Только я еще и освобождаю их от телесной жидкости, что потребна мне самому. Ну, не так точно — я бы обошелся тем малым, что дает мне легальная работа, но ненавижу смертную агонию. Я ее чую за версту и за своими свинцовыми стенками.
Надеюсь, Бог делает с каждой отнятой нами души резервную копию.
Что меня здесь все-таки держит так долго?
Узкий, сплошь застекленный коридор, предназначенный только для медиков и — изредка — сплошь накрытых тканью каталок, соединяет наш терапевтическо-хирургический корпус с раковым. Туда мне нет ходу, там я могу лишь подглядывать.
Потому что там одни дети.
Их везут сюда со всей страны в тупой надежде исправить неисправимое и отклонить рок. Мы удобно устроились, потому что наши специалисты могут дополнительно подработать на консультациях, а наши няньки — помочь в уборке. Добровольцы (их именуют модным словом «волонтеры») и священники там свои.
После отца Георгия я прекратил туда просачиваться и смотреть в щелку, даже подслушивать. Он мне почти нравился: был похож на меня тем, что умел вбирать в себя заразу, только я делаю это вместе с большим количеством крови, а он всухую, так сказать. И о своем уникальном таланте не подозревал нисколько — пока в конце концов не вобрал в себя уйму этой пакости и не помер от той же болезни, что и его малая паства.
Нет, туда я больше не ходок, да и надобности нет.
Этот паренек попадал в раковый центр уже трижды. Вначале его ставили на ноги в детском корпусе, а в четвертый раз приблатненный папаша выдрал для него шикарный отдельный бокс по нашу сторону коридора, прямо в его начале. Сыну шестнадцать лет, как-никак. Переходный возраст: из отрочества во взрослость. Переходное пребывание — между местом надежды и обиталищем безысходности.
Ибо для него уже нет иного исхода, кроме смерти, и все это понимают, кроме его дикобразного отца. Не уверен, что отец его любит — просто жалеет расстаться с дорогим имуществом, на поддержание которого убухано столько бабок. С наследным принцем всего воровского отребья.
Сюда я хожу исключительно в сытом состоянии. Как они говорят, «хорошо нажратым». Они — это два тупоголовых богатыря косая сажень в плечах, иначе — амбалов два на два, что дежурят перед дверью. |