Марья Афанасьевна пришла вечером в покой зятя, притворила двери и залилась слезами: жизнь ей опостылела, в своем же доме, да и житья нет - она для детей живет, и должна видеть несчастие детей, и прочее.
– Да в чем же дело?- спросил, наконец, Борис Михайлович.- Я не раз уже выслушал все ваши причины и доводы и, виноват, не понимаю их. Как постелешь, бабушка, так и выспишься…
– Так ты думаешь, Боринька, что можно?
– Я думаю даже, что должно.
– Боже мой! Куда же девались все заботы мои, все золотые сны… я чаяла богатого, чаяла родословного, чаяла знатного…
– А я чаял доброго, благородного, молодого, здорового, умного, работящего…
Бабушка вздохнула, прочитала про себя короткую молитву, перекрестилась и опять спросила:
– Так что ж, Боринька, с богом, что ли? - и весело улыбалась сквозь слезы.
– Я думаю, с богом,- отвечал Борис Михайлович.
Бабушка обняла его и вышла, сказав:
– Ну уж коли так, то молчи: я улажу это дело.
Борис Михайлович от души поцеловал старушку и охотно предоставил ей удовольствие улаживать то, что давно само собой уладилось.
Бабушка пришла в своей покой, поставила на столик чернильницу с пером, положила бумагу и послала за Наташей.
– Ну, сударыня моя,- начала она, улыбаясь,- да что ж это будет у нас? Что вы там наделали, кайтесь! - Наташа молчала, глядя во все глаза, некогда лучистые, а теперь туманные, с поволокою.
– Куда,- продолжала бабушка,- куда и зачем ты у меня сына-то загнала, зачем он уехал?
Никогда еще Наташа не была в таком странном положении и решительно не знала, что отвечать.
– Садись, сударыня моя, садись же, мать моя, вот тебе перо и бумага; садись и пиши ему, пиши что и как знаешь, да чтоб он приехал; коли любит тебя, пусть приезжает, я вас благословлю, и отец благословит,- а сама зарыдала.
Наташа, как стояла перед бабушкой, бросилась к ногам ее и обняла ее колени. Она несколько раз всхлипывала, но когда подняла голову и смотрела бабушке в лицо, то глаза ее были уже сухи и опять по-прежнему лучисты, а на лице не было и следу слез; бабушка также вскоре оправилась, поцеловала внучку, но приняла опять несколько важный и степенный вид и требовала настоятельно, чтоб Наташа тотчас же писала. Несколько секунд, не более того, Наташа не могла опомниться и собраться с мыслями: положение ее было слишком странно и непривычно; но когда бабушка повторила в третий раз все одно и то же и, сказав: "пиши, матушка, пиши", указывала повелительно на бумагу, то Наташа вдруг кинулась к столу, схватила перо и, не призадумавшись ни на одно мгновение, написала:
"Любезный братец! не удивляйся (тесь), что я тебе (вам) пишу. Бабушка посадила меня и строго приказывает: "пиши!" И что ж писать… Пиши: пусть он скорее приезжает, я вас благословлю, и отец благословит…"
Бабушка с некоторым изумлением пробежала записку: она не ожидала такой сговорчивости от секретарши своей и такой быстрой исполнительности; бабушке было очень любопытно увидеть, как-то она вывернется из этого положения, что-то она ему напишет - а тут никаких затруднений не оказалось и дело было кончено, как нельзя яснее и короче, в четырех строках…
Я проезжал этот город; собор и новые присутственные места, несмотря на малый простор, предоставленный при постройке зодчему, выстроены с большим вкусом. Но лучший дом в городе, не большой и вовсе не великолепный - это дом архитектора, Никандра Петровича, о котором говорят, что он завидно хорошо живет с молоденькою женою… Живите, любовь вам и совет!
Рассказ впервые был опубликован в 1857 г. в журнале "Отечественные записки" (т. 112, No 6) в цикле "Картины русского быта". |