Изменить размер шрифта - +

Вот только чудесное спасение это вело не в райский сад, а в тоскливый неуют ташлинского эвакуационного быта, а потом в ещё больший неуют быта московского и ленинградского со всеми тяготами военной и послевоенной жизни, с необходимостью привыкать к безвозвратному отсутствию отца и неопределённо долгому отсутствию брата…

Такое детство наложило свой незримый, но и неизгладимый отпечаток на всю дальнейшую жизнь. Известно свойство человеческой памяти отбирать из прошлого только лучшее. Потребность, умение, привычка отсеивать страшное, тяжёлое, дурное — это прямое следствие инстинкта самосохранения. Для человека молодого, для человека растущего, развивающегося характерен оптимизм. Стругацкие — оба — не были исключением. Изломанные войною и утратами души срослись, зарубцевались, всё пережитое не столько угнетало, сколько давало силы для новых свершений и побед. Они старались не вспоминать, они не говорили и тем более не писали о плохом. Не было в советской литературе начала 1960-х более солнечного, более радостного мира, чем мир Полудня, созданный воображением Стругацких. Невероятно прекрасный, откровенно фантастический и в то же время абсолютно реальный, осязаемый мир, брызжущий светом, здоровьем и счастьем.

Но ничто не проходит бесследно. Ничто не даётся задарма. И с годами всё явственнее, всё тревожнее и жёстче будет проступать надлом, и мы, наконец, прочтём в их книгах и о блокаде, и о войне, прочтём о голоде и смерти, о подлости человеческой, о мировой скорби, о вселенской тоске и безысходности… Свершился круг времён? Да нет, всё гораздо сложнее. Жизнь — не проклятая замкнутая петля Никиты Воронцова, возвращающегося в своём кошмаре каждый раз в одну и ту же точку, жизнь — это всё-таки спираль, и на новом уровне новые люди с новыми силами находят в ней новые поводы для оптимизма.

Вернёмся к детству. И с удивлением обнаружим, как мало написано о нём в книгах АБС. Не только биографически точных воспоминаний о собственном детстве авторов не хватает читателю — вообще у большинства героев детства нет. И персонажей-детей — наперечёт. Даже в самых светлых и радужных книгах. Точнее, в самых светлых и радужных их особенно мало. Или нет совсем.

Ну да, Аньюдинская школа — пожалуй, самые запоминающиеся, самые симпатичные детские образы. Так ведь тут авторы (в этом они сами признавались) учились у Киплинга писать о детях, откровенно копируя манеру его малоизвестной на русском языке повести «Сталки и компания» (включена в собрание сочинений под названием «Шальная компания», Л.; М.: Новелла, 1925, перевод Пушешникова Н. А). Кстати, АН не знал об этом издании и с удовольствием перевёл книгу сам. К сожалению, его рукопись до сих пор не найдена целиком и пока не опубликована.

Ну, и конечно, славные дети из яркого и прекрасного пролога к «Трудно быть богом» — жёлтого на голубом и зелёном с красными точками земляники. Пролога, написанного в виде отдельного рассказа и прилепленного к роману по просьбе издательства, а сегодня уже хрестоматийного.

Но, возможно, самый выразительный, самый живой детский образ — всё-таки ещё более поздний, а именно Лэн из «Хищных вещей века». И уж точно он самый значительный герой-ребенок по количеству произнесённого текста.

Ну а кроме этого?

Декларативная любовь к детям и торжественное спасение оных в «Далёкой Радуге». Да, хорошо. Но детей там не видно, их там практически нет, по имени назван лишь один бесцветный мальчик Алеша — сын директора Матвея Вязаницына и неистовой мамочки Жени. Все остальные — как абстрактная идея, как фигура речи. Мы даже так и не узнаем, сколько их было — этих юных носителей эстафеты гуманизма (хотя в планах и разработках у авторов цифры приводились точные).

Плоть и кровь обретут детишки только уже в «Гадких лебедях». Но это, простите, будут уже не вполне обычные дети, это будут вообще не совсем дети…

Блестящий детский образ — Малыш, Пьер Семёнов, но он-то и вовсе человек лишь наполовину.

Быстрый переход