Изменить размер шрифта - +
Почему именно она пришла ко мне первой? Почему так поздно? Нет ответов. Но значит, именно так и было нужно.

«Полдень», ещё не дочитанный до конца, стал для меня сразу, безоговорочно и бесповоротно своим, абсолютно понятным, родным и словно бы давно знакомым. Он стал образом того мира, в котором не просто хотелось жить, а в котором я должен был жить, потому что родился в нем когда-то и прожил немало лет, просто потом потерял туда дорогу — ну, точно, ну, конечно же, так всё и было! — я просто потерял этот мир, и вот теперь Стругацкие вернули мне его, точнее память о нем. Ощущение было примерно таким, и сохранилось оно на всю жизнь. Мне до сих пор не важно, называется этот мир марксистским термином «коммунизм» или древним именем «эдем», наивной научно-фантастической утопией или просто Миром Полдня; не важно, развенчивают его современные политики, молодые фантасты новой эпохи, сами Стругацкие или сама жизнь — Полдень (с большой буквы и без кавычек) так и останется для меня (а теперь-то я знаю, что не только для меня, но и для миллионов — без преувеличения — людей!) идеальной конструкцией мироустройства.

А ещё там был «Малыш» — повесть потрясающе красивая, поэтичная, завораживающе таинственная и совершенная во всём. О, как чувствовалось, что по сравнению с Полднем написана она рукою уже не мальчика, но мужа! В «Малыша» я влюбился раз и навсегда. Тремя годами позже, не в силах расстаться с этой повестью, я решил выучить её наизусть, уезжая на лето в стройотряд. Времени и сил хватило на первые три главы, но думаю, что и сегодня, я могу, что называется, с похмелья и спросонья выдать наизусть начало этой книги — страницы две как минимум.

Так начиналась любовь с первого взгляда. Как она продолжалась — рассказывать не время и не место, об отдельных повестях речь впереди, и не вот так эмоционально по-читательски, а основательно, подробно, с позиций биографа. В целом же бурный роман со Стругацкими развивался как у всех: охота за всеми вещами любимых авторов, и жадное многократное чтение, и выписывание цитат, и составление библиографий, и перепечатка на машинке, и снятие фотокопий, и ксерокс, и покупка книг на чёрном рынке на Кузнецком мосту и на Пролетарке за сумасшедшие деньги… В Менделеевском институте сформировался по существу неофициальный клуб поклонников Стругацких, также как и я, сходивших с ума по всему написанному ими. Жизнь заставляла нас объединяться. Да, мы были не слишком оригинальны, но мы же ничего не знали тогда об уже зарождавшихся фэн-клубах и будущих конвентах, мы почему-то не догадывались, что при известной степени фанатизма можно писать письма своим кумирам, а при определённой настойчивости реально добиться и встречи с ними, скажем, на семинаре БНа в Ленинграде или на какой-нибудь комиссии по фантастике в Центральном доме литераторов в Москве. Мы как-то не думали об этом. Мы просто читали Стругацких.

И медленно, но верно становились другими людьми.

Лично меня Стругацкие перевернули трижды. Врать не буду, стать писателем я решил намного раньше — чуть ли не до школы ещё. Да и фантастику начал читать и писать задолго до знакомства с ними. Но только когда в мою жизнь вошел Полдень, я осознал окончательно, для чего нужна фантастика, для чего вообще нужно писать и ради чего — по большому счёту, — стоит жить.

Второй раз — это был «Пикник на обочине», который так внезапно, так неправдоподобно просто, одной незатейливой фразой поставил с ног на голову всё моё пижонское, диалектически-парадоксальное, почти манихейское тогда мировоззрение и заставил враз поверить в счастье для всех и даром.

Ещё одним потрясением стал «Жук в муравейнике» — первая книга, которая читалась тёпленькой, только из-под пера, читалась кусками, перемежавшимися нетерпеливым ожиданием от месяца к месяцу — до следующего номера «Знания — силы», — и с каждой главой увлекала всё сильнее, и было уже немыслимо думать о чём-то, кроме этой страшной, неразрешимой проблемы, кроме этого метафизического ужаса, пустившего свои ядовитые корни в таком сверкающем и ласковом, в таком родном и уютном мире… И надежда тлела до последнего, но чудовищный финал обрушился как сама неизбежность, поверг в тоску и отчаяние, а следом пришёл катарсис — очищение через страдание в классическом, эллинском смысле, и это было как отрезвляющая, свежая и отвратительная, отвратительно-свежая струя нашатыря, которая ударила в мозг и разлилась где-то за глазами… С небес на землю? Ну, да.

Быстрый переход