Здесь ставили себе целью вылечить мечтателей, требовавших справедливости у гнусного ничтожества, носившего название Австрии. Сыпной и брюшной тиф, заплесневелый кукурузный хлеб, немножко соленой грязной воды с двумя зернами фасоли — вот какие лечебные средства здесь применялись.
Помимо несчастных интернированных приказчиков не немецкой национальности, одно крыло Талергоф-Зеллингской тюрьмы было отведено целиком для осужденных чехов. У входа в приемную канцелярию большой австрийский орел безжалостно расправлял крылья, как бы желая скрыть ими все свои повергнутые и раздавленные жертвы.
Казалось, здесь заключенным конец. Но за стенами тюрьмы, далеко отсюда, К северу от Вены, все ярче и ярче разгорались искры, тлевшие под пеплом столетий и не угашенные никакими параграфами.
Первые языки пламени уже начали лизать австрийскую корону. Но Австрия не чувствовала, что нарождается нечто такое, что подрубит всю систему под самый корень. Чех видит свое историческое назначение в борьбе за свободу. Вооруженная борьба его внесла свою ноту в великую песню веков. Об этом шептали узникам видные из тюремных окон леса на альпийских склонах близ Талергоф-Зеллинга. В коридоре возле приемной я прочел нацарапанную на стене фразу: «Мы вас не боимся».
Один заключенный заколол какого-то генерала, хищно осматривавшего тюрьму: воткнул ему в живот отточенную ложку. Она была все равно не нужна: заключенных почти совсем не кормили. И при этом сказал:
— Какую цену имеет для нас жизнь? Так давайте хоть отомстим своему врагу.
Этот случай не попал в газеты. Отточенная ложка в животе австрийского генерала плохо гармонировала бы с лояльными сообщениями, которыми наводняло редакции императорско-королевское информационное агентство.
Получив, наконец, свой номер, арестантскую одежду и место на грязном тюфяке в одной из камер, Швейк все не мог опамятоваться. Как же это он так влип? Он бродил среди заключенных, повесив голову и без конца повторяя про себя: «Ведь я же не сумасшедший, я все прекрасно помню».
Им овладела тяжелая меланхолия. Он перестал обращать внимание на окружающих, и для него потянулись печальные дни в четырех голых стенах, безнадежно уплывающие в бесконечность.
Иногда он разговаривал с одним стариком откуда-то из Кралевоградичка, приговоренным к четырем годам за то, что при учете зерна он вынес охапку сена и бросил ее под ноги комиссии со словами: «Возьмите вот, чтоб государю императору голодному не сидеть».
Этот старичок живо интересовался судьбой своих товарищей по заключению, знал подробно и наизусть все истории, приведшие их сюда, и всех утешал. Сколько еще сидеть-то? Ну год, два, а там придут русские. Он очень живо представлял себе это. После таких разговоров в груди заключенных разгоралась жажда мести. Как будет славно, когда тираны их сядут сюда, за решетку, вместо них.
Только Швейк на своем тюфяке шептал:
— Подумайте, я совсем не виновен, ведь я все прекрасно помню.
Как— то ночью после одного такого разговора Швейку приснилось, будто к нему пришел сам государь император. Приходит и говорит:
Швейк весь задрожал, вспотел даже, а государь император вытащил из кармана сюртука бритву, мыло и подает Швейку. Швейк начал намыливать государю императору щеки. Намылил, взял благоговейно бритву и дрожащей рукой начал брить. Вдруг отворяется дверь, и входит аудитор градчанского суда. Швейк испугался, бритва заехала куда-то в сторону, и государь император крикнул:
А у Швейка в руке — нос государя императора, отрезанный. Швейк страшно закричал во сне, сам проснулся и всех разбудил своим криком. А когда его спросили, почему он ночью людям спать не дает, упавшим голосом ответил:
— Я отрезал государю императору нос.
С той поры государь император, высшее воинское начальство, стал являться Швейку не только во сне, но и наяву. |