— А скажите, Виктор Афанасьевич, не помните ли случаев, чтобы он женщин наказывал, бил или грозил побить? Если, скажем, ему отказывали?
Новицкий задумался на минуту.
— Я понимаю к чему ты, Агафон, это спрашиваешь. Но признаюсь честно: мы не были настолько близки, чтоб говорить о таких вещах. А наговаривать на человека не хочу.
— Хорошо, я спрошу в предположительной форме: как Вы думаете, мог бы Миронович изнасиловать понравившуюся женщину?
— Думаю, что нет. Снасиловать — это совсем уж паскудство какое — то. У него была другая метода. Мы с ним как — то раз в ресторацию завалились, он за штофом беленькой размяк и пустился в откровения: я, говорит, руку дам на отсечение, что женщину легче, а главное, быстрее раздеть лаской, чем силой. И смеется. Я думаю, что все эти побрякушки — колечки там, сережки, — очень ему помогали в таком деле, — Новицкий мелко засмеялся, и розовая кожа на его щеках собралась в множество морщинок вокруг веселых глаз, — И потом, Агафон, запомни: Миронович никогда не пытался брать неприступные крепости, никаких дворянок, даже бедненьких, ювелирш, актрис и прочих избалованных особ у него отродясь не было. У него все женщины были простого сословия, так с чего бы им так уж артачиться?
— Так я про другое спрашиваю, — сказал Иванов, — Про гнев, про аффект…
— Так полиция — это ведь не институт благородных девиц! Конечно, мог и в ухо залепить какому — нибудь ханурику, по которому каторга плачет. Тут ничего необычного нет. А как иначе на участке? А приличной женщине — нет! Думаю, нет. А той, что по желтому билету — так они почище иного гопника оказываются. С ними, наверное, он не особенно церемонился. Так ведь и ты, я думаю, тоже.
И отставной полицейский опять зашёлся своим мелким дребезжащим смехом.
Утро следующего дня выдалось на удивление теплым. Солнце припекало совсем по — летнему, словно не конец августа стоял на дворе, а самая макушка лета; ветерок ласково трепал шторы в моментально открывшихся окнах верхних этажей, а дамы отправились на прогулки со зонтами от солнца. Жители северного города наслаждались последними вздохами уходящего лета, пытаясь продлить очарование столь краткой тёплой поры.
Под стать разыгравшейся погоде было этим утром и настроение Александра Францевича Сакса. Он пребывал в трогательно — возвышенном состоянии духа, в котором даже воробьи и синицы, гомонившие в кроне тополей перед окнами кабинета пристава, вызывали восторг. Утро 30 августа следователь начал с очередного «летучего совещания» в полицейской части; пристав Рейзин был изгнан с места за собственным столом, за которым теперь восседал Сакс, а все, прикосновенные к расследованию должностные лица, расположились на стульях вдоль стены.
— Ну, что ж. Вот всё и сошлось, — проговрил следователь, выслушав сообщения Черняка, Дронова и Чернавина, — Я вижу происшедшее в ссудной кассе таким образом, прошу меня поправить и высказать критические замечания в случае несогласия: Миронович собирался сделать Сарру Беккерв своей очередной любовницей. Он не опасался негативной реакции родителей девочки, потому что старый Беккер был во всем зависим от хозяина и, вероятно, был не прочь просто — напросто продать дочь старому ловеласу. А мачехе происходившее с Саррой было безразлично. Практически, девочку некому было защитить.
Следователь сделал паузу и обвёл присутствовавших взглядом, как бы приглашая к полемике. Но никто не возразил ни слова и Сакс продолжил свои рассуждения:
— Миронович только ждал удобного случая, чтобы осуществить свое намерение. И такой случай представился, когда 25–го августа Илья Беккер на 3 дня отправился в Сестрорецк. В силу этого девочка оставась на 2 ночи одна в кассе. |