Федор строго посмотрел на сына: у неï ж немає струн. Будь уважний, синку. После некоторого колебания отец взял одну из домр и провел большим пальцем по струнам. Поморщился от фанерного звука, напоминавшего звяканье игрушечной балалайки. Другая домра была такой же, и все остальные тоже. Выбрали, как и хотел Глеб, по цвету — не такую темную, как первая, но зато со струнами. Когда они вернулись, дома пахло приготовленным обедом. Останешься обедать с нами, спросил отца Глеб. Ні, ответил Федор. Мене ніхто й не запрошує. Что такое нэ запрошуе, полюбопытствовал мальчик. Не приглашает, глядя в глаза Федору, пояснила Ирина. Бабушка молча вытирала руки о передник. Ей казалось, что человека, еще недавно бывшего мужем ее дочери, следует пригласить.
18.07.12, Киев
Приехав на гастроли в Киев, посещаю отца. Он принимает меня доброжелательно, но без лишней суеты.
— Привiт, москалю. Що скажеш?
Улыбается. Улыбаюсь в ответ:
— Скажу: вливайтесь в империю!
На папиросную бумагу отец насыпает табак, скручивает ее и, проведя по ней языком, склеивает. Этого раньше не было.
— Нам цього не можна.
— Почему?
Он щелкает зажигалкой и выпускает первый клуб дыма.
— А ти, синку, подумай сам.
Входит Галина, вторая жена отца, испуганно мне кивает. Ставит перед мужем пепельницу и выходит.
— У меня какие-то сложности с правой рукой, — сгибаю и разгибаю пальцы. — Выступал в Париже — чуть не провалился.
— Грають не рукою — душею. Згадай Паганiнi — вiн грав за будь-яких обставин.
Смотрит на меня с полуулыбкой.
— Одна струна у него все-таки была — это уже кое-что. А вот без руки, знаешь…
— Вiн зiграв би i зовсiм без струн, синку. I без руки б зiграв. — Подумав, отец добавляет: — А втiм — пiди до лiкаря.
Да, возможно, схожу. Перед самым уходом почему-то вспоминаю о предложении литератора из Петербурга написать обо мне книгу. Рассказываю об этом отцу. Он пожимает плечами, и я уже жалею, что рассказал. Скручивает новую папиросу, закуривает.
— Музика — вона i в Петербурзi музика. Хай пише.
Выпущенный дым проделывает сальто-мортале — настолько же сложное, насколько медленное. С возрастом, кажется, и отец замедлился. Стал мягче. А может быть, равнодушнее.
— Тут не в музыке дело, — говорю. — Не музыку нужно описывать, а жизненный опыт музыканта. Это он потом становится музыкой или, там, литературой. Не знаю, поймет ли это писатель.
От отца до гостиницы иду пешком. Чтобы не узнавали, надвигаю на нос кепку — это лучше, чем солнцезащитные очки, которые привлекают внимание сами по себе. Дорога лежит через Ботанический сад. По боковой аллее дохожу до кафе, в котором мы с бабушкой ели мороженое. Кафе на месте, мороженое, по-видимому, тоже, а вот бабушки — нет. В каждый приезд прихожу на кладбище, где нас разделяет два метра грязно-рыжей глины.
Сажусь на скамейку и смотрю на кафе. У самых ног — белка. Стоит на задних лапках, передние молитвенно сложены на груди. Объясняю ей, что еды с собой не ношу, что мог бы, конечно, что-то купить и принести ей, но это так сложно… Слова бессильны. Хлопаю себя по карманам, чтобы белка видела: угостить мне ее нечем. Для наглядности достаю бумажник и даже его открываю. Есть в этом, безусловно, излишняя театральность. В смысле продуктов возможности бумажника никакие. Предел мечтаний — сыр в нарезке.
Замечаю визитку Нестора. Зачем я начал рассказывать ему о детстве? Зачем он всё это будет писать? Возникает мысль бросить визитку белке — пусть она ему позвонит. Напишет о белкиной жизни, разве она не интересна? Обо мне издано уже с полдюжины книг, а вот о белке, пожалуй, ни одной. |