Ему вдруг стало нестерпимо, физически трудно молчать.
Но Аклеев молчал.
Кутовой попробовал отвлечь свое внимание от самолета. Он посмотрел на забавную бородку Аклеева, попытался снова вызвать у себя в памяти плюшевого медвежонка, которого когда-то (сейчас это казалось страшно давно, в другом столетии) покупал Косте ко дню его рождения. Но он так и не смог хоть на миг заставить себя забыть о «мессершмитте», о фашистском летчике, который был где-то совсем близко и в то же время в полной безопасности и мог так, между делом, убить его — Василия Кутового, и Никифора Аклеева, и Степана Вернивечера.
И не страх за свою жизнь мучил сейчас Кутового. Страха не было. Кутовой даже успел этому удивиться. Его душила лютая, никакими словами неописуемая ненависть к немцам и мучительная досада на свою беспомощность.
— Ничего! — яростно шептал он, обращаясь не то к своим товарищам, не то к самому себе. — Ничего! Ще мы побачимось! Ще я из тебе, бисов эрзац, кишки по-выпущу!.. Ще мы с тобой, гадюка…
Но конец новой угрозы потонул в грохоте приближавшейся машины. С сумасшедшим треском затарахтели очереди фашистского пулемета. Одна, другая, третья, четвертая. Потом совсем низко промчалась зловещая тень самолета, и в каюте на мгновение наступили сумерки, как во время солнечного затмения, а потом сразу стало по прежнему светло и совсем тихо.
«Мессершмитту» некогда было возиться с каким-то ничтожным, полуразбитым катерком, не показывавшим к тому же никаких признаков жизни. «Мессершмитт» улетел в район тридцать пятой батареи, туда, где он мог рассчитывать на более богатую добычу…
— С легким паром! — промолвил минуту спустя Аклеев, поднимаясь с палубы. — Даже вспотел. — Он с удовольствием потянулся. — Ну как, все живы?
— Вроде все, — неуверенно отозвался Кутовой, покосившись на лежавшего лицом к переборке Вернивечера.
— Степан! — окликнул Аклеев Вернивечера.
— Ничего со мной не сделалось, — буркнул тот, не оборачиваясь. — Я б сейчас соснул…
— Ну вот и отдыхай! — обрадовался Аклеев. — Это ты правильно решил — отдыхать.
Он тщательно осмотрел лимузин от носа до флагштока на корме и только у самого форштевня обнаружил три свежие пробоины, не представлявшие никакой опасности.
— Нет, — сказал он, подводя итог осмотру, — этот фриц не асс.
Кутовой добавил к этой скупой характеристике еще несколько нелестных выражений, Вернивечер снова промолчал, и Аклеев, поняв, что его надо оставить в покое, вернулся с Кутовым на прежнее место, на корму.
Вернивечер только этого и ждал.
Вернивечеру очень не хотелось умирать. Кипучая натура, легко увлекающийся, храбрый и не злой парень, он всегда был полон всяческих планов и жизнь любил так, как может ее любить молодой человек, только что перешагнувший в третий десяток.
Ему еще очень многого хотелось. Ему еще нужно было бить немцев до полной победы; пожать руку Сталину; поступить в вуз; написать книгу (да, обязательно книгу!) воспоминаний об обороне Севастополя и обязательно такую, чтобы заткнуть за пояс всех писателей; прогуляться по побежденному Берлину; побывать в Москве и Америке; присутствовать на казни Гитлера; играть правого бека в сборной СССР; изобрести снайперский портативный пулемет с оптическим прицелом; повидаться с матерью и братишкой, оставшимися в Ростове-на-Дону, где он до войны работал шофером.
Вернивечер вспомнил: завязался как-то в их батальоне еще под Мекензиевыми горами спор. Один матрос (он погиб потом под Итальянским кладбищем) сказал:
— Если я останусь без ноги или без руки, застрелюсь. Не будет пистолета — под машину брошусь, подорвусь на гранате, выброшусь из окна госпиталя, с подножки санитарного вагона, утоплюсь, но только не стану калекой жить. |