Впрочем, ее всегда бросали и в первые ряды, в авангард… Да и Мустафа был хорошо известен всему их полку — 685-му артиллерийскому.
На той стороне на набережную вновь выехали американские танки — союзники уже поняли, что сумасшедших юнцов-фаустпатронщиков придавила русская пушка, больше детишки не будут баловать, — на скорости проскочили вперед, остановились у догорающей машины и задрали стволы пушек — словно бы салютовали русским артиллеристам.
Потом один танк подцепил подбитого собрата на крюк и уволок за дома, второй танк остался. Опустил ствол пушки, повернул его в сторону щели, из которой выбегали проворные фаустпатронщики, замер, словно бы слушал пространство.
Дождь тем временем немного угас, небо приподнялось и посветлело.
— Вот это другое дело, — пробормотал Фильченко, потом потряс головой, словно хотел что-то вытряхнуть из нее. — Нет, никак не могу понять, товарищ капитан…
— Подучиться надо немного — получишься и будешь все понимать, — Горшков насмешливо фыркнул, — война закончится — в институт пойдешь… Либо того выше — в академию.
Фильченко поскреб нос длинным пальцем — такие изящные гибкие пальцы не артиллеристу нужны, а пианисту либо скрипачу, отрицательно помотал головой. Вздохнул:
— В академию — вряд ли, военный из меня не получится, а вот насчет института… тут все верно. Инженер по строительству железных дорог либо станций метро может получиться вполне.
— Почему именно метро?
— А я полюбил метро. Один раз был в Москве, на метро покатался — удивительная все-таки штука. И быстро, и удобно, и красота под землей такая, что ахнуть можно.
Было что-то в Фильченко от ребенка, он умел восхищаться простыми вещами и добр был, как неиспорченный ребенок — стремился оказать помощь человеку, если тот попадал в беду или в горе, протягивал руку малым и слабым, умел любоваться солнцем, цветами и бабочками — это был не размятый войной, не униженный болью и ранениями человек… Такие в Сибири, особенно в родной Курганской области, которую Горшков видел иногда во сне и чуть не плакал от того, что видел — дом свой, мать, постаревшую и поседевшую, соседей, и отчего-то начинал задыхаться, — попадаются часто.
Жаль только, что Фильченко не хочет пойти в военную академию, ему, кавалеру двух орденов Отечественной войны, академия будет в самый раз, примут без всяких отметок, особенно в артиллерийскую… Пушкарь Фильченко от Бога, вон как лихо сдул с земли двух глупых фаустпатронщиков, — будто снайпер, позавидовать можно.
В эту минуту появился Мустафа — круглоликий, загорелый, с живыми маленькими темными глазами, плотно сбитый. Он нисколько не постарел за последние два с половиной года, скорее даже помолодел — когда Горшков забирал его к себе в разведку, Мустафа был другим, он хоть и не растерял в лагере напористости, но на лице его лежала печать усталости, обреченности, в углах рта застыли небольшие горькие скобочки…
Сейчас этих скобочек не было.
Автомат, висевший у Мустафы на груди, был мокрым от дождя, блестел, словно покрытый лаком, — очень уж картинно смотрелся воин. Хоть в кино снимай.
— Товарищ капитан, я тут горяченького привез на завтрак, похлебать бы надо, — просяще произнес он.
— Потом, Мустафа… Когда закончим минирование моста, тогда и позавтракаем. — Капитан отмахнулся от ординарца, но тот не уходил. — Чего еще у тебя? — недовольно спросил Горшков.
— Квартир свободных в этом городишке нету, я облазил десятка четыре домов — все впустую. Очень много беженцев. Просто кишмя кишат. В некоторых квартирах набито по три семьи. |