|
Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…
…Очень много это — двенадцать метров. Не перепрыгнуть. Никак.
В бараке было темно.
Юрка лежал с открытыми глазами, глядя в тёмный пластик нар второго яруса.
Он слушал. Он не знал, кто это поёт, но кто-то пел в темноте и стонущей тишине барака — пел без сопровождения, ломким мальчишеским голосом. И строки песни были такими, что никто не кричал, не просил заткнуться — как это почти всегда было даже при тихих ночных разговорах. И это было тем более странно и даже дико, что ещё месяц назад никто — ну, почти никто! — из этих мальчишек, запертых в бараке на оккупированной земле, не стал бы слушать такую песню…
Юрка сжал веки. Сжал так, что заломило глаза. И почувствовал, как по щекам щекотно и горячо текут слёзы…
— Неужели — всё?! — простонал, сам того не ожидая, Юрка. И услышал слева шёпот — тихий и горячий:
— Тебя ведь Юрка зовут?
Юрка узнал голос новенького — ну да, кто ещё мог отсюда спрашивать? Но отвечать не стал. Во-первых — понял, что младший слышал, как он плачет. А во-вторых… во-вторых — пришёл страх. А если… ведь Юрка знал, что в каждом бараке есть провокаторы и доносчики. И не по одному.
— Ты ведь Юрка? — настойчиво шептал мальчишка. — Я знаю, про что ты думаешь… я не обижаюсь, но я не стукач, правда…
Смешно.
Смешно, но Юрка поверил этому настойчивому, немного обиженному, сбивающемуся голосу. И повернулся лицом в его сторону.
— Что ты хотел?
До одиннадцати лет Серёжка Ларионов был уверен, что жизнь — штука хорошая.
Нет, в ней могло быть разное. Могли отлупить в драке. Могли случиться неприятности с уроками, после которых не хочется идти домой. Могло стать страшно ночью в комнате. Наконец, взрослые часто говорили о каких-то проблемах — не очень понятных Серёжке, но, конечно, реальных.
Но жизнь была штукой хорошей, несомненно. И папка — майор гарнизонной комендатуры, бывший десантник, перевёдшийся в Воронеж, чтобы не мотаться по стране с Серёжкой и только-только родившейся Катькой, младшей сестричкой, так и говорил, поднимая сына к потолку квартиры — когда возвращался со службы: «Хорошая штука жизнь, а, Серёга?!» И Серёжка со смехом кивал из-под потолка, потому что иначе быть не могло. В жизни были интересные книжки, интересные фильмы, друзья по секции бокса, школа (не такое уж плохое место), самые лучшие на свете мама с папой… ну и даже Катька, что уж…
Он понял, что — могло. Могло быть иначе. Но не тогда, когда отец буквально забросил их в кузов комендатурской ГАЗ-66 и, крикнув маме: «Не смейте искать, сидите в сторожке!» — побежал куда-то тяжёлой ровной побежкой, и мама заплакала, и Катька заревела, и Серёжка… а, что скрывать… Нет, не тогда. И не тогда, когда они в шумной, перепуганной, мечущейся колонне беженцев кое-как ехали — а потом, когда стало невозможно проехать, шли — по дороге на северо-восток. Нет, ещё не тогда.
Но потом налетели похожие на чёрные кресты машины.
Серёжка не любил это вспоминать. Они остались живы, потому что мама спрыгнула с дочкой в глубокую канаву, сдёрнула замершего на краю с открытым ртом сына — и притиснула детей к откосу, закрыв собой.
Вот так для Серёжки началась война, которая шла до этого уже несколько дней, но которой он не понимал и в которую не мог поверить, потому что происходящее в книгах и фильмах не может произойти в жизни.
Когда они вылезли из канавы — засыпанные землёй, оглушённые — мама тихо охнула и прижала к себе лицо Катьки. |