|
Или за что-то, чего Шестьсот Девяносто Первый еще не делал. Мы все виновны изначально, вожатым не нужно выискивать повод, чтобы нас наказать.
— Ступай в комнату «А», — говорит старший.
И Шестьсот Девяносто Первый послушно тащится в пыточную — сам, без сопровождения.
Старший приближается ко мне; впереди себя он гонит такую волну ужаса, что у моих соседей начинают трястись колени. По-настоящему трястись, взаправду. Знает ли он о том, что я говорил сегодня в палате?
Я и сам весь вибрирую. Чувствую, как волоски привстают у меня на шее. Я хочу спрятаться от старшего, деть себя хоть куда-нибудь, но не могу.
Напротив нас стоит еще одна шеренга. В ней пятнадцатилетние — прыщавые, угловатые, с раздувшимися мышцами и внезапно рванувшими вверх позвоночными столбами, с тошнотным курчавым мхом между ног.
И ровно передо мной — он.
Пятьсот Третий.
Невысокий рядом со своими долговязыми однокашниками, но весь сплетенный из перекрученных мускулов и жил, он стоит чуть особняком: его соседи прижимаются к другим, лишь бы держаться от него подальше. Как будто вокруг Пятьсот Третьего — силовое поле, отталкивающее других людей.
Большие зеленые глаза, чуть приплюснутый нос, широкий рот и жесткие черные волосы — в его внешности нет ничего отвратительного; его сторонятся не из-за уродства. Надо изучить его, чтобы понять причину. Глаза полуприкрыты, но видно, что в них тлеет бешенство. Нос сломан в драках — и Пятьсот Третий не хочет его исправлять. Рот большой, плотоядный, губы искусанные. Волосы острижены коротко, чтобы за них нельзя было схватиться. Плечи покатые — и он держит их нарочито низко в какой-то своей звериной стойке. Переминается с ноги на ногу, постоянно на взводе, словно нервный жгут, в который свернуто его тело, все время хочет развязаться, раскрутиться, хлестнуть.
— Что пялишься, малыш? — подмигивает он мне. — Передумал?
Я не слышу его голоса, но знаю, что он говорит. Озноб сменяется жаром. В уши начинает колотиться кровь. Я отвожу взгляд — и утыкаюсь в старшего вожатого.
— Преступники! — орет старший, подбираясь ко мне. — Сдохнуть, вот чего вы все заслуживаете!
Пятьсот Третий меня рано или поздно достанет. А тогда уж лучше и вправду сдохнуть.
— Тебе понравится! — шепчет Пятьсот Третий из-за спины старшего вожатого.
— Но вместо того чтобы перебить вас, мы тратим на вас еду, воду, воздух! Мы даем вам образование! Учим вас выживать! Драться! Терпеть боль! Набиваем в ваши тупые головы знания! Зачем?!
Он останавливается прямо надо мной. Черные отверстия наводятся на меня — не того меня, который стоит в зале, дрожа, прикрываясь ладонями, глядя старшему куда-то в солнечное сплетение, а того, кто сидит, сжавшись, внутри этого мальчишки и смотрит через его зрачки, как в дверной глазок.
— Зачем?! — громыхает у меня в ушах. — Зачем, Семьсот Семнадцатый?!
Я не сразу понимаю, что он требует ответа именно у меня. Значит, донесли… Я еле сглатываю — во рту сухо, гортань трется о корень языка.
— Чтобы. Однажды. Мы. Могли. Заплатить. За все. — Я выдавливаю слово за словом. — Искупить. Вину…
Старший вожатый молчит, с тихим свистом втягивая воздух через дырки в маске. Лицо Зевса парализовано, будто в момент яростного исступления его застиг инсульт.
— Малышшш… — по-удавьи шипит из-за его спины Пятьсот Третий, но старший почему-то ничего не слышит.
— А зачем тебе вообще искупать свою вину? — спрашивает у меня старший. Пот струится с моего лба, пот течет по спине.
— Чтобы…
— Шшшшш…
Нельзя жаловаться вожатым. Тот, кто жалуется, просто откладывает расправу над собой, но за эту отсрочку ему набегают проценты боли и унижения. |