Изменить размер шрифта - +
(Как я узнал, впрочем, авансы, которые он делал Скуйлеру двадцать лет назад, тот решительно отклонил.)

Был Итало, двадцатисемилетний итальянец, с мелодраматически раздувающимися ноздрями, с кокетливыми завитками волос на висках и черной как вороново крыло челкой, которая каждые пять минут падала ему на глаза, с гладко выбритым лобком, странно привлекающим взгляд, и с коллекцией фотографий фон Гледена в потайном ящике комода. Был Поль, которому только что сравнялось двадцать, хрупкий, боящийся щекотки, который постоянно грыз ногти и так же не знал, что делать со своей сексуальностью, как я в шестнадцать лет. Приведя его к себе в «Вольтер», я осторожно, как стеклодув из Мурано, брал в рот его красноватый член, чтобы не дать пролиться слезам, которые висели на ресницах его блестящих глаз. Был богач Самнер сорока двух лет, рантье из Бостона, с беленьким карликовым пуделем, который изящно бегал вокруг нас, как маленькая балерина на пуантах. Хоть Самнер и был из тех презираемых мною американцев, которые смотрят на Париж только как на место развлечений, я был не в силах противиться двойному соблазну: он не только жил в отеле, где умер Уайльд, но занимал номер Мистингет со стеклянной кроватью в стиле ар-деко.

Секс с ним был еще более тяжек, чем с Барри, и я, наверное, уснул бы, если бы меня не развлекали бесчисленные отражения в стекле Лолиты — пуделя, осторожно принюхивавшегося к кровати, — и не увидел бы, как Самнер надевает перед сном кокетливую маску (для борьбы с морщинами) и натягивает на волосы сеточку. И был Дидье, наконец-то мой собственный Дидье, потрясающий двадцатидвухлетний атлет, хоть и излишне, на мой взгляд, увлекавшийся татуировкой. Боже мой, что это был за акробат! Сначала он, обнаженный, стоял передо мной вполоборота, так что член и яички не были видны, — образец порочного бодлеровского юноши. Потом на постели изгибался так, что бедра оказывались выше головы, а ягодицы расходились в стороны, напоминая высокоскулое лицо Джин Тирни, и обвивал ногами шею; округлые грибочки его яичек выглядывали при этом так соблазнительно, что вам хотелось обвязать эту прелестную безделушку нарядной розовой бархатной ленточкой.

И наконец с неожиданной, почти материнской нежностью (чего, казалось бы, от него и ожидать нельзя), он привлекал меня к себе, так что мы оказывались в позе soixante-neuf и мой член, как градусник, оказывался у него во рту, а его — у меня, словно наши тела были смежными элементами пазла или набором для любовного самообслуживания.

На протяжении этого деятельного периода где меня только не трахали: на брошенных на голый пол грязных (а иногда и дырявых) надувных матрасах; на двуспальных хабитатовских кроватях с элегантными покрывалами и тремя симметрично лежащими замшевыми подушками — серой, бежевой и желтой; на узеньких койках в углу комнаты общежития; в ваннах, на коврах, в кровати, как я уже упоминал, Мистингета; под старой-старой афишей с изображением мрачного Джимми Дина на залитой дождем улице Нью-Йорка; на нижней полке в каюте баржи, пришвартованной на Сене рядом с мини-статуей Свободы; на огромной резной кровати в форме лодки, над полированным изголовьем которой блестело большое черное распятие; один раз даже в гамаке; с полдюжины раз на том орудии пытки, которое получается, если в номере отеля сдвинуть вместе две односпальные кровати; на софе, сделанной — подумать только! — из турецких седельных сумок (ах, как же это было безумно увлекательно!); на множестве самых обыкновенных соф; на жесткой медной кровати — к ее шарикам были привязаны мои запястья и лодыжки, — вроде той, на фоне которой Лиз Тейлор в шелковом неглиже снялась для афиши фильма по Теннесси Уильямсу; и, как на последнем прибежище, на моей собственной уютной постельке в номере «Вольтера».

И здесь, читатель, заканчивается мой рассказ — более или менее. Прошло ровно пятьдесят шесть дней с тех пор, как я его начал, — первым днем был тот, что наступил после ночи с Дидье, а сегодня — пятьдесят седьмой.

Быстрый переход