Вот только его любовь была научной — единственная разница. Кукла работала! Иоланта сонно проговорила:
— Когда просыпаешься после анестезии, то как будто с лёгким ударом оказываешься посреди своего сознания — это похоже на прелестные полёты во сне, которые бывают в детстве.
Маршан переступал с ноги на ногу. Наконец он, пообещав заглянуть утром, ушёл.
— Хенни, — позвала Ио, откровенно зевая, — можно мне немножко поесть? Совсем немножко, скажем, варёное яичко?
— Конечно, дорогая.
Хенникер отправилась на кухню, оставив нас весело разглядывать друг друга, да, весело и нежно.
— Мне надо посмотреть, — наконец сказала она, — что они сделали с моими грудями — ведь как раз это всерьёз беспокоило меня и чуть не отправило на тот свет, как мне кажется.
Лёгким быстрым движением она соскочила с кровати и повернулась ко мне спиной, чтобы я помог ей снять ночную рубашку. Голая, она прошла через всю комнату к большому зеркалу. У неё вырвался негромкий возглас облегчения, когда она увидала прелестные новенькие груди, которыми её снабдили доктора, когда она взяла свои груди в ладони, по-попугаичьи склонив голову набок. Потом она подалась вперёд и внимательно заглянула в свои глаза, словно оценивая себя; после этого, вздохнув, повернулась ко мне, похожая на обнажённую зарю, обняла меня и собралась крепко поцеловать в губы. Это был известный мне любящий поцелуй Ио, невыносимо реальный, однако совершенно лишённый эротики. Это был поцелуй сестры и брата, а не любовницы и любовника, тем не менее я был взволнован возможностью обнять её, прикоснуться к её гладкой коже, погладить перламутровые ляжки моей милой, ибо не меньше любого скульптора был горд тем, что явил миру такую красоту. Хихикнув и вновь накинув на себя ночную рубашку, она вернулась в постель.
— Ты такой серьёзный, — проговорила она. — Всё тот же Феликс, слава тебе господи. А как Бенедикта? — спросила она, слегка нахмурившись от напряжения, словно пыталась представить её лицо.
— Счастлива наконец, — ответил я. — И я тоже. Всё изменилось.
Она окинула меня быстрым и несколько насмешливым взглядом, словно была в сомнении, то ли я иронизирую, то ли дурачу её. А затем сказала:
— Значит, это правда. Я рада. У тебя уже давно никого не было.
Вернулась Хенникер с подносом на высоких ножках, на котором были вареное яйцо, пара кусочков хлеба, масло и стакан молока. Я наблюдал с волнением, потому что всё это она должна была съесть и выпить только в своём воображении; тарелка, стакан покажутся ей пустыми, хотя она всего лишь устроит небольшой беспорядок на подносе. В идеале рефлекторные движения руки ко рту должны удовлетворить её ощущение, будто она участвовала в привычном ритуале; нельзя было отказывать ей в этом. (Мне вспомнились долгие воображаемые трапезы Рэкстроу в «Паульхаусе».) Покончив со спектаклем, Иоланта откинулась на подушки, отодвинула поднос и вытерла губы.
— Фу, как я наелась! — воскликнула она. — Феликс, а где вечерняя газета? Я хочу посмотреть, какие идут пьесы.
Я отыскал газету, и, шевеля губами, она внимательно прочитала театральные страницы.
— Ни одну не знаю, — подвела она итог и взглянула на дату. — Феликс, сколько времени я здесь?
Пришлось уводить разговор в сторону рассуждениями о долгом пребывании на успокоительных лекарствах, о провалах в памяти и так далее. Она морщила лоб, проглядывая заголовки, прежде чем отложить газету.
— Кстати, — сказал я, — старик Рэкстроу умер.
Всего мгновение она смотрела на меня, широко раскрыв печальные глаза, а потом отвернулась, чтобы сложить салфетку.
— Наверно, оно и к лучшему, — тихо откликнулась Иоланта. |